— «Я даже имени не знаю твоего. / Но голос твой и шаг с душой моею дружат. / И отблеск радостных твоих очей / согреет лес и душу, скованные стужей».
Джеф серьезно качает головой.
— Завтра позвоню ее родителям, — чуть помедлив, говорит он решительно.
На Новый год потеплело еще больше, и по разбитому асфальту, по которому мы спускаемся в деревню, несутся потоки воды. Перед телефонной будкой я останавливаюсь, но Джеф, держа дверь, делает мне знак, чтобы я вошел внутрь. В то время как он снимает перчатки и шапку, я смотрю на часы.
— Сейчас как раз выступает Гусак, — говорю я.
В будке мало места, мы с трудом втискиваемся.
— Не думаю, чтобы они слушали Гусака.
— А если обедают?
Джеф лишь ухмыляется, поднимает трубку, вкладывает в автомат заготовленную монету и набирает номер — к моему огорчению, он знает его наизусть. Он отводит плечо и помещает трубку между нашими головами.
— Шалкова у телефона.
Это мать, но сходство с тем молодым, столь дорогим мне голосом настолько поразительное, что у меня сжимается все нутро. Джеф здоровается и представляется полным именем.
— Привет, Джеф. Еву, к сожалению, где-то носит.
Звучит это дружелюбно, почти весело. Я мгновенно представляю Евино лицо, обрамленное бесконечно знакомой белой шапочкой и шарфом того же цвета.
— Это не имеет значения. Я хотел вам, пани Шалкова, и, разумеется, вашему супругу пожелать всего самого лучшего в Новом году, — говорит Джеф ритуально.
— Очень мило с твоей стороны. Тебе тоже всего наилучшего, Джеф.
— Спасибо.
— Как ты поживаешь? — спрашивает пани Шалкова спустя минуту.
— Хорошо. Мы с Томом в горах. В Крконошах.
Они немного говорят о погоде, о снеге и о стоимости буксировки. Грязное стекло будки начинает запотевать, и деревянный пол, на котором мы нервозно переминаемся, совершенно мокрый.
— А еще я хотел вас спросить, могла бы Ева на будущий год поехать с нами?
На сей раз пауза более длительная.
— Ну, я не знаю…
— Я спрашиваю вас заранее, чтобы у вас с мужем было время подумать.
От пани Шалковой ускользает короткий смешок.
— Хорошо, Джеф. Мы еще об этом поговорим.
— Обещаете?
Пани Шалкова слегка взвизгивает.
— Обещайте, пожалуйста.
Голос на другом конце становится серьезным.
— Хорошо. Обещаю, Джеф, что мы про горы еще поговорим.
— Тогда спасибо и до свидания.
Джеф вешает трубку и торжественно выходит из будки. Смотрит на меня, переходит на рысцу и на ужасающем английском громко затягивает The Wall. [16]У ближайшего строения он останавливается, из заснеженного желоба выламывает огромную сосульку и несколько минут несет ее стоймя перед собой, как знамя своей решительности.
Фуйкова
Школьный коридор на перемене перед биологией: я сижу на теплом радиаторе, для проформы смотрю в тетрадь (все, естественно, я выучила уже дома) и согреваю свой девственный передок — и вдруг ни с того ни с сего бац!
— По-моему, Фуйкова со своим парнем, в натуре, вешает нам лапшу на уши, — говорит Мария так, чтобы я слышала.
Она стоит у соседнего окна с видом на асфальтированный двор и двумя пальцами — большим и указательным — обирает запыленные пеларгонии. Она на год старше меня, и у нее в отличие от меня парень реально есть:уже с прошлого года она встречается с Карелом. Она чуть принюхивается к своим пальцам, потом неожиданно оборачивается и смотрит мне прямо в лицо.
— Как, кстати, его зовут?
— Либор.
— А сколько ему лет?
— Двадцать три.
Мне удается справиться с паникой. Хотя подобные вопросы и угрожают самим основам моего гимназического существования, но в общем-то я к ним подготовлена.
— Значит, он где-то учится?
— Нет, — отвечаю спокойно, — не учится.
Профессия Либора у меня давно выбрана.
— А что же он тогда делает?
— Он электрик, — говорю я. — Врачи и юристы все вышли…
Мария мою попытку пошутить обходит молчанием и продолжает свой допрос.
— А где он живет?
— В Вршовицах, — отвечаю вежливо. — На площади Чехова. Сказать номер?
— Нет, спасибо.
Мы измеряем друг друга взглядом. Мария наконец отводит глаза. Качает головой.
— Ты просто заливаешь про него, sorry.
В глубине души я знаю, что она не думает ничего плохого — она просто не любит, когда кто-то врет ей в глаза. Она высокая, честная и практичная. Они с Карелом хотят пожениться, построить дом и родить двоих детей. Я пожимаю плечами.
— Впрочем, я понимаю тебя, — отвечаю я медленно, с улыбкой. — С моей-то физией, да? Какой парень посмотрит на девчонку с такой рожей, правда?
Этому фокусу я уже научилась: скажите вслух то, что другие о вас думают, и вы абсолютно их разоружите. Мария оторопело замолкает.
— Я знаю, что он не любит меня, — продолжаю я сдержанно. — Яне такая дура, чтобы думать, что могу ему нравиться.
Все девчонки закрывают тетради и во все глаза таращатся на нас. Я смакую эту тягостную духоту.
— Я знаю, что для него самое главное секс. Он всегда озабоченный, как арестант.
— Откуда ты знаешь? — выговаривает наконец Мария.
От ее агрессивности осталось лишь отвращение. Женский инстинкт подсказывает ей, что я совершенно бесстыдно вру, но доказать это она не может. Я же, напротив, способна сухо засмеяться. Я горда собой.
— Сужу по огромному мокрому пятну, что вчера в Гребовцах нарисовалось у него на джинсах.
Звучит это победоносно, но где-то в подкорковых извилинах мозга я одновременно сознаю свое убожество.
— Постой, он что, кончил в джинсы?! — вскрикивает Зузана.
Мария ухмыляется. Ева Шалкова под тонким пушком на щечках краснеет: она поднимает брови, на стройной шее начинает пульсировать артерия; она приоткрывает рот, и ее идеальные зубы влажно поблескивают. Будь я парнем, в ту же минуту попросила бы ее руки.
— Да. Причем мы даже как следует не начали… Я сказала ему, если уж так,пусть хотя бы выберет другую скамейку, потому что у нашей была сломана спинка и мне сзади ужасно впивались шурупы, только пока мы успели пересесть, он был готов.
Несколько подобных подробностей — и через минуту мне поверят все.
— А большое было? — прямодушно спрашивает Зузана.
Теперь уже все, кроме Марии, смеются.
— Пятноэто! — кричит Зузана. — Как что? Как…
— Как пирог! — обрывает Мария, понимая, что она проиграла.
Выйдя из гимназии, на мгновение оборачиваюсь: выбегающие младшеклассники выглядят такими радостными, такими невинными. Воздух приятно свеж, и низкое послеполуденное солнце золотит оштукатуренный фасад школьного здания. Чувствует ли кто на улице, что за этой теплой краской может скрываться маленький ад?
Дохожу до дому и всё еще дрожу. Хотя я и отвела подозрение, но все висело на волоске. И главное: надолго ли? В моей жизни происходит что-то неотвратимое; желудок мой сжимает тягостный спазм. Наверно, так чувствовал себя Раскольников, но в чем таком страшном я провинилась? Я хотела быть как все остальные, разве трудно это понять? Возможно, я зашла слишком далеко, тем не менее после сегодняшнего мне ничего не остается, как идти еще дальше.
— Как было на работе? — спрашиваю я папу.
Домашние ритуалы словно спасательный канат.
Он лишь что-то буркнул, не отрываясь от телевизора, похоже, и у него был трудный день. Я прохожу в гостиную, становлюсь позади этого мерзкого, сарделькообразного вольтеровского кресла, в котором он, как всегда, сидит (профессию дизайнера я выбрала из-за повышенного давления…),и начинаю массировать ему замлевшую шею. Он сначала сопротивляется, потом сдается.
— Хоть бы скорее на пенсию, — говорит он. — Люди — скоты.
Я оставляю это без комментариев. Его взгляды уже не изменишь. Полемика бесполезна.
— Что было в школе? — спрашивает он автоматически, даже не посмотрев на меня.