— Если ты ничего не хочешь для себя, значит, ты дура, Элли, — сказал старик. — У детей полно денег, они хотят спокойно сложиться и подарить тебе что-нибудь приличное. Я не вижу тут ничего плохого, совершенно ничего. Им так этого хочется.
— Красивое шерстяное одеяло.
— У нас есть шерстяное одеяло.
— Я уже сказала, мне ничего не нужно.
Тут старик стал хитрить. Он оказался совсем не таким придурковатым, как я сначала подумала:
— Элли, если дети спросят тебя, что ты хочешь, — а я знаю, что они спросят, Рената совсем недавно спрашивала меня в Гютерсло, что, собственно, хочет мать к своему семидесятилетию…
— И что ты сказал?
— Я сказал, что мать, как всегда, ничего не хочет.
— Это верно.
— Если они тебя сейчас спросят, ты скажешь просто: для себя я не хочу ничего, а вот папа хочет в Испанию.
— Ты хочешь в Испанию?
— Но ты не захочешь поехать со мной.
— Там слишком жарко для тебя, твое сердце не выдержит.
Как трогательно, она думала о его сердце. Но он не поддался. Во время гражданской войны он воевал против Франко, вскоре будет встреча бывших однополчан. Несколько друзей из тех времен еще живы, он бы хотел этой осенью увидеться с ними.
Я открыла глаза и посмотрела на старика. У него было хорошее лицо, и я подумала: гражданская война, черт побери, наконец-то старик отец, за спиной которого своя жизненная история, он хочет подоить своих детей, вместо того чтобы ползать перед ними на коленях.
— Они обязаны это оплатить, Элли. У них достаточно денег. А я хочу в Испанию. Ты должна им это сказать.
— Но это мой день рождения, — брюзжала старая ведьма, но он не сдавался, и меня повеселила мысль, что детям придется оплатить его поездку, он будет сидеть в Гренаде со старыми фронтовыми товарищами, играть с ними в карты на закате, вспоминать прошлое и посылать Элли приветы на почтовых открытках без обратного адреса, а Элли будет торчать у Ренаты в Гютерсло и чувствовать себя одураченной. В Карлсруэ нам всем нужно было сходить, Элли и старика встречал не вышедший ростом сын, который изображал детскую любовь к родителям и не осмелился спросить, сколь долго они собираются пробыть у него на сей раз.
Я пересела на пассажирский поезд малой скорости и оказалась там в одном купе с молодой матерью, которая надела на голову плейер и включила звук на полную мощь, чтобы не слышать своих двух болтающих вздор детей. «Мама, посмотри, мужчина в красной шапке теперь он свистит сейчас мы отправляемся когда я приеду домой я сразу включу телевизор я хочу апельсин мама мне нужно мамамамамамамама». Мама послала к черту надоед с их сопливыми носами. Она выглядела усталой, вытравленные волосы, брюки тигровой расцветки и майка с изображением Лу Рида. Дешевый плейер громко пищал, она погрузилась в Энни Леннокс, «talk to me like lovers do», [3]а дети крутились вокруг нее, комментировали, что видели в окне, и говорили, говорили, и были отвратительны, как и все дети, а она сидела с закрытыми глазами, в поисках лучшего мира. Talk to me like lovers do.
Мой большой палец горел, дергался, болел, распухал. Мать и дети сошли в Растате, и впервые за этот день я осталась одна. Наступила мертвая тишина. Поезд постоял еще немножечко, как будто его просто забыли здесь на Богом оставленном провинциальном полустанке. Я услышала, как пульсирует моя кровь, и слезы потекли наконец по моему лицу.
APOCALYPSE NOW
С самого раннего утра с сернисто-желтого неба хлестал дождь, как будто мир собрался утонуть. Мы ждали Агнес. Режиссер, он же автор сценария и продюсер фильма, чьи деньги в буквальном смысле слова утекали вместе с затянувшимися на недели дождями, сидел за чашкой мятного чая с плоской как доска ассистенткой, которая со своим выбритым затылком и низким голосом могла с таким же успехом сойти и за мужчину, и обсуждал с ней сцену с Агнес, которую хотели снять сегодня вечером. Я околачивалась без дела около его стола и ела уже третий подряд кусок яблочного пирога. В этом фильме я была scriptgirl — секретаршей режиссера, ведущей запись съемок фильма, на которых с самого начала все шло вкривь и вкось, и каждое утро, просыпаясь на влажных простынях в этом дешевом провинциальном отеле, я ломала голову, стоит ли мне унывать или расслабиться и получать удовольствие. Четыре недели съемок в Италии и три из них под проливным дождем — мы вынуждены были перенести натурные съемки в помещения или совсем отменить; половина группы простудилась, дороги утопали в грязи, а наша обувь и одежда никогда не просыхали. Начиная с третьего съемочного дня режиссер и оператор общались друг с другом только в силу необходимости, и у меня возникло чувство, что оператор — его звали Торстен — все делал для того, чтобы зарубить фильм. В группе все говорили друг другу «ты», что вполне естественно для людей, волею судеб соединенных вместе на пару недель в какой-нибудь дыре, и лишь Торстен пожелал, чтобы к нему обращались на «вы». Началось с того, что он запретил ассистентке режиссера, которую звали Гизела, а мы тайком называли ее Кризела, «тыкать» ему, — правда, только ей, потому что он знал ее по другим съемкам и терпеть не мог из-за ее резкого тона. В ответ на это режиссер заявил, мол, если она обязана говорить тебе «вы», то и все остальные будут делать то же самое, и чтобы окончательно разозлить Торстена, мы стали называть его «господин Торстен». Господин Торстен сидел в углу ресторана и что-то записывал в книжечку. Мы все считали, что он записывает туда свои жалобы и претензии, чтобы сохранить их или для вечности, или для последующих съемок, с целью иметь против каждого из нас какой-нибудь компромат.
Наши итальянские актеры уныло играли в карты и пили красное вино — я имею в виду мужчин. Женщины показывали друг другу фотографии, листали журналы мод или вязали. Осветители и звукооператоры уехали в близлежащий город, художник-постановщик с двумя помощниками отбыл в соседнюю деревню, где они завели знакомство с красавицами дочерьми столяра, а помощник режиссера поехал в Милан, чтобы встретить Агнес. Агнес никто из нас, кроме режиссера, не знал, но ее опережала слава привередливой, тяжелой капризницы, короче говоря, стервы. Но, по словам режиссера, подходящей для этой роли: осталась лишь неделя, мы должны постараться, ребята. У нас уже не было никакого желания стараться — мы и так настарались вволю. Художница по костюмам Марья, вздыхая, подсела ко мне за стол с корзиной, полной тряпья. Как бы то ни было, шепнула она, я стираю и глажу все подряд, потому что актеры отказываются надевать грязные вещи, а он — она движением подбородка показала на режиссера — хочет, чтобы все выглядело неопрятным и засаленным. И что же мне делать? Надень это на Сальваторе, сказала я, и всего через десять минут все будет выглядеть неопрятным и засаленным.
Сальваторе играл в фильме хозяина постоялого двора, и как раз не он должен был быть грязным, а сельскохозяйственные рабочие, приходившие к нему выпить рюмочку граппы. Но стоило Сальваторе надеть что-нибудь свежее и постоять немного, не двигаясь, как на тебе — уже пятно от красного вина или грязные брюки, а крестьяне через десять часов полевых работ являлись в пивнушку в отглаженных рубашках и штанах. Режиссер и Марья уже давно конфликтовали по этому поводу, а я не знала, на чьей стороне мне быть, потому что Марья мне нравилась, а в режиссера я была тайно слегка влюблена.
Это был наш второй совместный фильм, в первом все происходило еще хаотичнее. Режиссер оказался слабаком, все у него срывалось: идеи были хорошие и манеры милые, но недостаточно энергии, чтобы справиться с тем стадом свиней, которое представляет собой съемочная группа. Он никогда никого не ругал, а на таких людей необходимо орать — нравится это им или не нравится, но иначе дело не пойдет. Если ты приходишь на съемку и ведешь себя корректно, считай, что ты проиграл. Объяснять группе, что ты собираешься выразить этим фильмом? Ах ты Господи! Их это совершенно не интересует. Каждый делает свою работу, и никто не в состоянии бросить взгляд из своего угла на все в целом, — наоборот, если сцена загублена, так как не годится звук, осветители обычно ухмыляются и говорят: дело не в НАС, а если режиссер просит потом еще раз отснять эпизод, они сматывают кабель и говорят: «Конец рабочего дня!» или: «Профсоюз не разрешает», и ты со своей интеллигентностью остаешься мокнуть под дождем. Этот режиссер был дружелюбен, любезен и выслушивал все личные претензии, которыми они его нагружали: Карла не переставая пила, потому что ее бросил муж; Герман каждые три дня мотался домой и ночью возвращался обратно, был постоянно переутомлен и невнимателен, но ведь его жена родила двух близнецов, и один из них хворал, разве будешь тут кричать на сонного помощника режиссера? Кризела засовывала в свой большой нос изрядную порцию кокаина, и режиссер ночи напролет пытался отговорить ее от этого, а художник-постановщик переспал со всеми местными девушками, чем вызвал гнев их родителей, которые явились к режиссеру с жалобами на киношную шпану.