Сцена вышла великолепная, все было снято, и никто не произнес ни единого слова. Маленький автобус привез актеров обратно в отель, съемочная группа убрала сетку, кабель, лампы и перегораживающие ленточки на дороге. Я сидела в машине рядом с Ирмином, Кризелой и режиссером, никто не разговаривал. Ирмин вел машину как в гололед, так осторожно, будто только что пережил аварию. В ресторане сидели те, кто был в этот день свободен от съемок, они играли в карты и захотели было прогорланить нам привет, но поперхнулись, увидев наши лица. Все тут же разошлись по своим номерам, и мне не верится, что кто-нибудь спал спокойно в эту ночь. Внизу еще долго пили и болтали рабочие сцены и реквизиторы, смаковали, наверно, эту историю каждый на свой лад, все в новых и новых вариантах, а около трех часов я услышала, что через холл идет, пошатываясь, художник-постановщик со своими сотрудниками и громко пьяным голосом цитирует Шекспира: «Что есть жизнь? Сказка, рассказанная безумцем, бессмысленная и ничего не значащая!» [5]Вот именно. На следующий день Феличе уехал, его съемочное время закончилось, он не простился ни с кем. Мы досняли наш фильм до конца в странной, смутной, напряженной атмосфере. Агнес была тихой, точной, совсем не блажной, она почти ничего не говорила и сразу после съемок пропадала в своем номере. Режиссер в последние дни начал пить, и однажды вечером мы оказались вдвоем в пустом и почти темном ресторане, даже Кризела пошла спать. Мы скрутили себе по косяку и молча закурили, и вдруг он сказал: «Знаешь, что я прочитал однажды? Насчет гашиша, перед битвой его курить нельзя, это расслабляет. Там сказано: „Клинок не поражает цель, потому что сердце склоняется к нежности“. Я давно размышляю над этими словами».
Я затянулась косяком и подумала о Феличе, на лице которого отразилась такая дикая любовь, когда держал Агнес над пропастью. Ничего не должно было случиться, ничего и не случилось.
А внизу разлагалась наша замороженная собака.
ЭРИКА
Весь год напролет я работала как сумасшедшая и перед самым Рождеством почувствовала себя совершенно разбитой, выжженной и опустошенной. Это был ужасный год, хотя я и заработала много денег. Казалось, я забывала, что значит жить. Я почти не видела своих друзей и не поехала в отпуск, обедала на ходу, стоя — мясо по-гречески, салат из зелени, кусок-другой пиццы, или же проглатывала дома яичницу из двух яиц прямо со сковороды, перед телевизором, а в иные дни и вовсе ничего не ела, а только пила вино, кофе и джин и падала в постель как подкошенная, не успев просмотреть почту или прослушать автоответчик, без сновидений, без сил. Я вовсе не обязана была так много работать, но я бросалась на любое новое задание, чтобы только не думать о смерти отца, о моем разводе, о болезни, которая вгрызалась в меня и подавала мне недвусмысленные сигналы, напоминая, что я недолго смогу выдерживать такой темп. За пару дней до Рождества — я как раз пришла домой в изнеможении от шестнадцатичасового рабочего дня, прямо в пальто и сапогах упала на коврик у двери и только отдышалась, как зазвонил телефон. Обычно я никогда не поднимаю трубку. Я включаю автоответчик и слушаю, кто звонит, и иной раз меня трясет от ужаса, в какую ловушку я могла бы попасть, сними я трубку. Но в тот вечер я подняла ее, не задумываясь, это был рефлекс. Телефон лежал передо мной на полу, и при первом же звонке я схватила трубку, как если бы это был последний сигнал жизни оттуда, снаружи. «Да!» сказала я, и точно так же беззвучно я могла бы сказать: «На помощь!»
Это был Франц, он звонил мне из Лугано. Когда-то мы с Францем недолго жили вместе, потом более или менее мирно разошлись, он женился, я вышла замуж. Со временем мы оба развелись, и теперь он жил в Лугано, а я в Берлине. Город высасывает из меня последние капли жизни, крепко держит, и не дает ни дышать, ни двигаться, и своей агрессивностью разъедает меня, как ржавчина разъедает ослабевший от старости автомобиль. На каждом углу Берлин манит меня напиться, убить или покончить с собой. Франц работал в Лугано у одного архитектора, и время от времени мы писали друг другу глупые открытки. Иногда я встречала его мать, которой так хотелось, чтобы мы остались вместе, — она медленно угасала, как многие другие старики. Она немножко рассказывала мне о Франце, но матери ничего не знают о своих детях, и я узнавала только, что дела у него идут хорошо, что он много зарабатывает и что она никогда не была в Лугано.
«Алло, Бетти», — сказал Франц в телефон. Он один называет меня Бетти. Меня зовут Элизабет, но так меня называет только мать. Отец называл меня Лизой, в школе я звалась Элли, а для мужа была Лили. Иногда я вообще не помню, как меня зовут, и называю себя своим вторым именем: Вероника. Только для Франца я была Бетти, и я глубоко вдохнула воздух, стащила с ног сапоги и сказала: «Ах, Франц».
— Звучит не особенно хорошо, «ах, Франц», — сказал он. — Что-нибудь случилось?
— Я думаю, что я умерла, — сказала я. — Ущипни меня.
— Для этого ты должна подойти поближе, — сказал Франц. — Собственно, потому я и звоню.
Я зажмурила глаза и подумала о смешной мансарде, где мы с ним когда-то жили вместе. Франц делал макеты декораций и в декорациях к «Дон-Жуану» жили наши хомячки Каин и Авель. Они появлялись на маленьком балкончике и чистились, для них мы всегда проигрывали на магнитофоне арию донны Анны в конце второго акта, «or sai chi l'onore rapire a me volse», [6]и в те времена мы ужасно много пили. Мы, конечно, работали — он над своими декорациями, я для своей газеты, но мы пили джин, и белое вино, и текилу в таких количествах, что я и сейчас не понимаю, как мы по утрам вообще выбирались из постели, кто выносил пустые бутылки и когда мы, собственно, заботились о кошке. Один из двух хомячков был позднее найден мертвым в мягком кресле он заполз в щель между сиденьем и спинкой, — и мы обнаружили его только тогда, когда он уже начал пахнуть, — это случилось утром во время завтрака, и нам пришлось хлебнуть джина спозаранку, несмотря на старое доброе правило: вино — после четырех, джин — после восьми вечера, а текилу только после десяти. Что было, то было, и давно прошло.
— Почему бы тебе не приехать ко мне на Рождество в Лугано? — спросил Франц.
— Это еще зачем? — сказала я и страшно обрадовалась, но проговорила по возможности равнодушно: — Ты что, больше не можешь жить без меня?
— Я прекрасно могу обойтись без тебя, — сказал Франц, — и как же я буду радоваться, когда ты после Нового года уедешь обратно.
Я никогда не была в Лугано.
— Ну и как там в Лугано, — спросила я, — ужасно?
— Мерзко, — сказал Франц. — Старые дома, а перед ними пальмы, увитые глициниями, которые цветут такими отвратительными лиловыми цветами, везде олеандры с их противным запахом и жуткое озеро посреди омерзительных гор. И они пьют здесь отвратительное вино, достаточно четырех бутылок этого пойла, чтобы напиться. Так что подумай хорошенько.
— Ты мне обещаешь, что мы будем все время ругаться? — спросила я, и Франц ответил:
— Слово чести. А ты не должна никому рассказывать, что едешь ко мне, ведь я могу тебя незаметно придушить, а труп выбросить в озеро. Идет?
— Изумительно, — сказала я, — но не забывай, что я уже мертвая. Я не верю, что я доберусь до Лугано, я не могу добраться до кухни, Франц.
— Ты полетишь, — сказал Франц, — до Милана, там пересядешь на поезд и через час будешь в Лугано, я тебя встречу.
— Не встречай меня, — сказала я, — может быть, мне посчастливится, и самолет упадет, а ты меня прождешь напрасно.
— Хорошая мысль, — сказал Франц. — Я мог бы где-нибудь под Кияссо положить на рельсы бревно, и твой поезд пойдет под откос, как тебе такая идея?
— Великолепно, — сказала я и вдруг заплакала, а Франц сухо спросил:
— Самоубийство как способ покончить со скукой?
— Нет, — сказала я, — нервное истощение, я хотела из-за этого выброситься из окна.