Вообще отец крайне редко прибегал к розгам, но если бы подобные выкрики достигли его ушей, кто знает, что бы он сделал.
Постоянные концерты, бесконечные занятия; с годами их становилось все больше, и с каждым днем Лео все отчетливей сознавал, что его призвание — композиция.
Это началось рано, с маленьких менуэтов и гавотов, которые Лео сочинял, подобрав на скрипке или на фортепиано подходящую тему. Ничего особенного в них, разумеется, не было, однако учителя приходили в восторг и поощряли его усилия. Лео слушался учителей. Постепенно сочинение музыки сделалось его тайным миром, единственным прибежищем, где он мог укрыться от людей. Жители Хенкердингена менялись, когда заговаривали с ним: либо становились преувеличенно вежливыми, либо лица у них каменели и в них сквозила даже злоба. А после того, как родители забрали его из школы, решив, что ему лучше заниматься дома, с домашними учителями, дабы из-за школы не пострадали его занятия музыкой, стало еще хуже. Когда Лео встречал своих сверстников в лесу или на дороге, они вели себя точно так же, как взрослые. Он не мог сблизиться с ними, его попытки с самого начала были обречены на провал, детям мешал его образ вундеркинда, то представление, которое у них уже сложилось о нем. Глядя на Лео, люди, словно ослепленные его блеском, опускали глаза или делали усилие, чтобы посмотреть ему в лицо, но порой у них в глазах сверкал серый лед. Лео старался не замечать этого, однако ничто не помогало — его ждали либо раболепное преклонение перед чудом, либо ледяной взгляд.
Дома отец придерживался строгих правил. Он был образцом немецкого офицера и дворянина — бережливый, прилежный, дисциплинированный. Он никогда не попытался понять, что же кроется за пределами привычной повседневности. Когда Лео играл, отец с вежливым восторгом аплодировал. Он клевал носом, слушая длинные произведения, но при необходимости мог спать в седле так, что никто этого не заметил бы. По утрам он делал холодные обтирания; Лео с ранних лет тоже делал холодные обтирания. Небольшое состояние семьи было разумно помещено и давало доход, да и усадьба тоже кое-что приносила. Словом, отец мог обеспечить Лео лучшими инструментами и лучшими учителями. А также, разумеется, оплачивать лошадей, фехтование и охоту.
Лео начал ездить верхом чуть ли не раньше, чем научился ходить, в конюшне стояли три жеребца, кобыла и пони. Домашней одеждой были кавалерийские бриджи, переодевались только к обеду. Лео всем сердцем ненавидел эти бриджи, особенно шерстяные. В доме царил характерный запах — запах печного дыма, керосина, лошадей и кожи. Главным образом кожи. Лео помнил его с детства, он с ним засыпал и с ним просыпался. Но со временем этот привычный запах стал его угнетать. Ему было лет десять, когда он впервые заметил, что задыхается от этого запаха, что домашний запах внушает ему страх. Поэтому в его комнате окно всегда было приоткрыто, и зимой, и летом. Отец увидел в этом знак того, что Лео становится мужчиной. И Лео понял, что сон в холодной комнате считается признаком мужественности. Важной частью его детства было также фехтование, фехтование и осенняя охота. Лео умел подчиняться, он стрелял в зайцев с тех пор, как научился целиться из ружья. Убитых зайцев он приносил домой. Из них готовили жаркое. После охоты Лео несколько дней был не в состоянии ни о чем думать, не говоря уж о том, чтобы сочинять музыку.
Но случались и тихие вечера, часы, когда никто не мешал ему, когда дневные занятия заканчивались, когда упражнения, уроки, стрельба, верховая езда и прием пищи исчезали, как дурной сон. Вот тогда начиналась его настоящая жизнь; он словно спускался с темного чердака, куда был сослан, и к нему приходила музыка. Всегда. Достаточно было посидеть пять минут за столом. Он еще не знал, чем должен или хочет заняться, просто сидел и смотрел вдаль, постукивая черенком ручки по передним зубам. За окном лежал сад, за садом — поля. И никогда никого, только деревья и животные. Трудно сказать, откуда приходили первые звуки, Лео едва слышал их, они были как далекие отголоски чего-то. Две-три ноты. Он еще не писал. Он ждал ритма, такта, дыхания, которые должны были заполнить его, увлечь за собой. Вот тогда все и случалось. В нем словно что-то лопалось, и все разом становилось прозрачным, пронизанным звуками. Воздух наполнялся музыкой, Лео только записывал ее. Разумеется, это он сочинял ее. Разумеется, это он придавал ей форму. Но творил он из того, что приходило к нему, уверенно выбирая нужную форму из тысячи возможных. И забывал обо всем на свете.
Когда Лео на мгновение приходил в себя, он весь горел и голова у него была тяжелая. Вялыми движениями он наливал из графина воду. Выпив воды, он продолжал писать, и рука его летала, а движения были точные и твердые. И он опять забывал обо всем…
Постепенно его прибежищем стали и ночи. Лео мог сидеть перед окном с вечера и до рассвета. Иногда он просыпался, проспав часа два, в два прыжка оказывался за столом, зажигал лампу и продолжал сочинять. После такой ночи ему было трудно делать холодное обтирание в семь утра. Он не мог внимательно следить за объяснениями учителя. Но Лео стискивал зубы и делал все, что от него требовали. Ибо знал: у него отберут ночи — во всяком случае лампу, — если обнаружат, что это мешает его занятиям. Вообще родители не возражали против того, что он каждый вечер сочиняет музыку; эти сочинения только укрепляли его растущую славу. Однако самыми важными считались музыкальные упражнения. Важнее всего на свете. Лишь со временем, уже на исходе детства, Лео понял, почему упражнениям отводилась главная роль. Ведь сочинение музыки почти не приносит денег. Солист же мог стать богачом. К тому же, с точки зрения среднего немецкого дворянина, в композиторе, человеке, который создает нечто свое и выносит это на суд мира, не позволяя миру оставаться таким, как прежде, было что-то подозрительное и ненадежное. Разумеется, все читали и Гёте, и Шиллера и позволяли себе восхищаться Бетховеном, Шуманом и Моцартом. Их бюсты, словно покрытые сладкой глазурью, занимали почетное место в библиотеках и музыкальных салонах. В крохотном Хенкердингене было даже общество любителей театра. Но у всех этих вышеназванных творцов были свои странности, о которых редко говорили, да и от нынешних творцов старались держаться на расстоянии. Творцом можно гордиться лишь издали. Бедный Шиллер, какая ужасная была у него жизнь! Даже подумать страшно. Непонятно, почему он не возобновил свою офицерскую карьеру, ведь он так нуждался в деньгах. Правда, сегодня людям искусства живется гораздо легче. Семья и друзья восхищались юным Лео. Смотрите, в наши дни одаренный молодой человек сумел снискать признание даже в самых высших кругах, даже… Да-да. У них были все основания восхищаться Лео. «Я горжусь тобой», — говорил отец. «Мы с папой оба гордимся тобой, — говорила мать. — Оба».
Но сочинению музыки, своей настоящей жизни, Лео приходилось отдавать ночи, время, которое было необходимо ему для сна.
Сколько Лео себя помнил, первые утренние часы всегда были посвящены занятиям музыкой. Он занимался в холле, который со временем переоборудовали в музыкальный салон. Вначале он играл по часу в день, потом — дольше. Это были долгие, томительные часы, за окнами медленно тянулось утро, а позже — и день. С учителем или без учителя. Вею силу воли Лео вкладывал в то, чтобы добиться безупречной техники; нотный пюпитр или табурет у фортепиано были частью его самого, он пропускал занятия лишь во время болезни или если родителей не было дома. Трое слуг никогда не выдавали его, они всегда позволяли ему выспаться или отдохнуть в саду.
Больше Лео уже не выходил в сад со скрипкой, чтобы играть для солнца.
Учителя музыки постоянно менялись. Когда Лео было тринадцать, их посетил Великий Учитель. Он приехал из Парижа, и уже за несколько дней до его приезда Лео начала бить нервная дрожь. Словно их должен был посетить сам Господь Бог. Ведь Господь согласился приехать и послушать его игру. Он приехал в черной карете с гербом на дверцах. И до такой степени был Богом, что обычные учителя Лео с радостью бы согласились быть принесенными ему в жертву, если б их об этом попросили. Родители — тоже, даже без всякой просьбы. Но стать жертвой предстояло Лео.