Не придуривайся, Аффе, говорит этот так называемый благодетель. Ты отлично знаешь, о чем речь. Полиция, того гляди, расследование затеет! И нами уже интересуется. Уффе на допрос вызывали. Ну, так это его проблема, говорю я. Сам-то я Чюльбергом не подписывался.
Уж не воображаешь ли ты, будто нам очень нужна твоя дерьмовая любительская мазня? — говорит этот хмырь. За это нас под суд не отдадут, не рассчитывай.
Но, говорю я, раз ты продаешь ее как Чюльберга, вряд ли она совсем уж дерьмовая. Вот продать-то я аккурат и не могу, отвечает он. Сказал ведь, они обнаружили, что это всего-навсего акрил и полное дерьмо.
Да что ты понимаешь в искусстве?! — говорю я. Обман и есть обман. Хоть у Чюльберга, хоть у меня.
— Стало быть, — перебил Стиг и задумчиво поскреб затылок (волосы напрочь забиты пылью, а он и не заметил), — ты имеешь в виду, что загремел в кутузку за подделку произведений искусства.
— Отнюдь. Черт, в этом доме даже кофе нету. А ведь дядя в гости заглянул, и вообще.
— Из-за меня беспокоиться не стоит. Я же только хотел помочь твоей жене и детишкам войти в квартиру. Пора к работе вернуться. А то приятель, которому я пособляю, тревожиться начнет.
— За подделки нынче в тюрьму не сажают. Нет, дело в том, что эти хмыри вздумали забрать у меня машину. А я ни в какую. Моя машина, говорю, и все тут. Тогда они посылают сюда за машиной крутых парней. Здоровых таких бугаев, которых нынче нанимают выколачивать долги. Они даже не вскрывали машину и с зажиганием не химичили. Зацепили ее тросом и увезли. Только зря они так поступили. Машина — единственное, что у меня осталось от этих трех лет артистической деятельности. Я гордился ею. Она была настоящая, без обмана.
— И что же ты сделал?
— Поспрошал у торговцев подержанными автомобилями, и в конце концов один навел-таки меня на след. Откуда-то он знал, кому они продали мою машину. Ну я и отправился к этому деятелю — дом у него был в Эншеде, — гляжу, точно, мой «мерседес». Новые номера и все такое, а замок старый. Отпираю дверцу, сажусь за руль, прямо посреди гаражной дорожки, и даю задний ход, домой собираюсь. И тут этот хмырь заступает мне дорогу.
— Вон как.
— К сожалению, пришлось его толкануть багажником. Подпортил я ему здоровьишко, что да, то да.
— Ты прямо оборзел. Он-то чем виноват?
— Ничем. А на дороге стоял. Вот и охромел малость. А я угодил в тюрьму. За нанесение тяжких увечий.
— Ну ты даешь. Аккурат как Сталин или Гитлер какой. Давишь всех, кто на дороге у тебя стоит.
— Ты меня с ними не равняй. Сталин с Гитлером тут вовсе ни при чем. Я свои права защищал.
— Свои права?
Щепка, может, и продолжил бы разговор, но на него навалилась неимоверная усталость. И в груди как-то нехорошо покалывало. Сейчас ему хотелось только одного: потихоньку, не спеша вернуться к Торстену и попросить, чтобы тот отвез его домой. Может, просто переусердствовал, помогая Торстену на этой чудной стройке? Он пошел к двери, а по пути не удержался и заглянул на кухню. Сейя, жена Аффе, кормила мальчонку сухариками, размоченными в молоке. Малыш, видать, здорово проголодался, потому что ел с большим аппетитом.
Чудно, подумал Стиг, ну и аппетит бывает у маленьких ребятишек. И как быстро они усваивают правила жизни, продолжая тем не менее надеяться, что все будет хорошо.
По большому счету, так сказать.
РАБОТАТЬ, ПОКА НЕ СТЕМНЕЕТ
В раннем детстве он усвоил христианскую заповедь, что отчаиваться грешно, но применима ли она сейчас — это большой вопрос. Торстен Бергман вконец пал духом и решил, что Софи К. не иначе как злобная старая ведьма, которая все время незримо торчала здесь, не давая ему уйти, заставляя продолжать эту бессмыслицу. Вся в черном, с ног до головы, а глаза серые-серые. Серые, как вода в глиняном карьере возле фабрики «Экебю» ноябрьским днем в пятидесятые годы. (Однажды какой-то мужчина утопился в таком вот карьере, и он до сих пор помнил, каким неестественно серым и вялым казалось мертвое тело, когда его вытащили, — блестящее от глиняной жижи в ковшовом подъемнике.)
Бесспорно, в человеке много чего есть. К примеру, способность попросту не видеть то, что видеть не хочется. Встречаешь кого-нибудь на улице и в упор не узнаешь. Потому что не желаешь видеть. Лицо будит воспоминания, к которым неохота возвращаться. Или они не вяжутся с тем, чего ты желаешь в эту минуту. В стремительно густеющих вечерних сумерках Торстен Бергман преуспел лишь в одном. Умудрился полностью вытеснить в подсознание мысль, что целый день нелепо вкалывал не по тому адресу. Она затаилась там и наполняла руки и голову какой-то предательской энергией, принуждала работать с механическим упорством, поминутно вполголоса чертыхаться и сосредоточенно смотреть на стену. Если он и думал о чем-то еще, то лишь о двух побывавших здесь малышах. Они живо напомнили о счастье, которое он наверняка некогда испытывал, а после почти совершенно забыл. Красная полосочка, вплетенная в узловатый грязно-серый половик будней.
Он давно уже успел растерять остатки здравого смысла и равновесия. Его не оставляло ощущение бесприютности и полнейшей ненужности, пожалуй что, только эта нелепая работа и соединяет его с окружающим миром. Он обвел помещение воспаленными, саднящими глазами. (Это все пыль, глаза от нее болели и слезились, точно он плакал.) Жалкие квадратные метры отлично уложенной плитки — единственное, что у него было. Но принадлежало не ему.
По всей видимости, настал вечер; на стене не хватало по меньшей мере еще одного квадратного метра, башмаки и носки у него промокли, и раствор был уже не такой хороший и мазкий, как вначале. А вода, будь она неладна, по-прежнему плескалась на полу. Сколько он ни подступал к этим трубам, пытаясь потуже их затянуть и перекрыть воду, все напрасно. Они будто жили собственной жизнью.
Как ни прикидывай, а эту чертову стенку ему нипочем не закончить. Не говоря уж о том, что и пол теперь вообще-то придется перекладывать.
Работенки не меньше чем дня на три, на четыре. Но в этом доме никакого завтра не будет, потому что дом не тот. Интересно, что говорили там, в другом месте, в правильном доме, куда он так и не добрался. Наверно, ничего особо и не говорили. Вызвонили кого-нибудь еще да чертыхнулись, пожалев о потерянном времени.
И сколько же он тут пробыл? Вроде бы не один день, а много. Часам и то счет потерял. Голод, утолить который совершенно нечем, вгрызался в желудок.
И вот когда Торстен Бергман сидел, будто Иов на куче пепла и камней, стукнула дверь, и вошел Щепка. Бледноватый маленько, сразу сел на пол, привалился спиной к дверному косяку. Словно без разницы ему, намокнет он или нет.
— Ну? — спросил Торстен.
— Да чудно все как-то.
— Кончилось хотя бы благополучно?
— В квартиру они вошли.
— Ну и как там?
— Чудной народ. Не понимаю я их.
— В каком смысле?
— А вот в каком: не понимаю я, как нынче люди живут. По крайней мере, чем они занимаются.
И Щепка рассказал всю эту историю.
Торстен, понятно, заметил, что он оборвал ее посередине. Ясное дело, есть там что-то, о чем он говорить не хочет. Но Торстен слишком устал, чтобы поднажать на него. Вдобавок и у него тоже есть секрет, который он нипочем не выдаст. Так что секреты эти как бы взаимно уничтожаются.
— Он к тому же малюет.
— Ремонт, что ли, дома делает?
— Да нет. Картины пишет. Но считает, что ничего такого в них нету. Дескать, живопись — это сплошной обман.
— Так-так, — сказал Торстен. — Может, он и прав.
— Эта вот стена, которую мы нынче выложили, по крайней мере, настоящая. Стоит себе и стоит.
— Надеюсь, — отозвался Торстен, без всякой уверенности. — Хотя бы весело было, пока работали. И спасибо тебе за помощь. Надеюсь, ты помогал мне по своей охоте, а?
— Человек всегда сам выбирает, кому помочь. Когда до дела доходит.