Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты любишь Терезину? Скажи мне, ты любишь ее?

— Да, я ее люблю.

Мне сразу стало стыдно за свои слова, не за само признание, а за то, что я произнес его со слезами и детским голоском.

— Тогда…

Я ждал. Отец умолк. Потом я услышал скрип паркета. Я закрыл глаза и сжал зубы, я ждал, что его кулак опустится на мою спину. Я ожидал, что он прибьет меня, как щенка. Я не смог понять всю глубину его отчаяния и одиночества. Ощущения провала.

Его рука легла мне на плечо, он бережно повернул меня и прижал к себе. Теперь я уже не сдерживал себя и бросился к нему, рыдая. Он крепко сжал меня в своих объятиях.

— Плачь, — сказал он с нежностью, разрывавшей мое сердце. — Плачь за себя и за меня. Я, к несчастью, уже разучился. Даже не знаю, как это делается. Производство слез сложнее, чем производство философского камня. Наступает день, когда просто перестает получаться. Слезы покидают вас. Наверно, им перестает у вас нравится: тепло уходит, меняется климат… — Он засмеялся. — Слезы, они как апельсины…

Он ушел. Я был счастлив, спокоен, утешен, ведь несколько мгновений я думал, что у меня никогда больше не будет отца, поскольку я не смогу больше восхищаться им.

Глава XXI

Когда наутро я увидел его, он вновь обрел свою уверенность, достоинство, самообладание.

Мы ждали с нетерпением новостей из ночного горшка императрицы. Заметив, что я хожу за ним, стараясь скрыть беспокойство, он дружески похлопал меня по плечу:

— Не бойся, малыш. Она покакает. Надо доверять искусству.

Около четырех часов пополудни мы услышали громкие удары в дверь. Я бросил на отца тревожный взгляд. Мне казалось, что это пришли нас арестовывать. Спустя несколько мгновений в гостиную, как пушечное ядро, влетел Ермолов. Он подкинул в воздух меховую шапку, стянул одну рукавицу и изо всей своей русской силы швырнул ее на пол, потом широко раскинул руки, показывая размер кучи.

— Ур-ра! — заорал он во всю мочь. — Высралась!

Мы были спасены.

Должен добавить, что признания, сделанные мне отцом в минуту отчаяния, по поводу недоступности, или, если угодно, «неразрешимости» Терезины, не произвели на меня никакого впечатления; по правде говоря, я их почти не понял. Мысль о том, что мужчина может придавать такое значение наслаждению, которого женщина не хочет или, по причинам физиологическим, не может от этого мужчины получить, далеко превосходила пределы моего еще почти детского понимания. Этот аспект взаимоотношений между полами стал в моем сознании важным много позже, когда забота о самосовершенствовании заставила меня в любовных объятиях отрешиться от чрезмерной занятости самим собой, а также когда необходимость зарабатывать себе на жизнь обязала меня учитывать вкусы публики.

Хотя ничего подобного снежней буре, причинившей нам столько неприятностей, больше не повторилось, зима в том году выдалась на редкость морозной. Терезина, ненавидевшая этот мерзкий климат, говорила, что он надрывает сердце, что у природы здесь одна цель — заключить жизнь в глыбу льда, вплоть до исчезновения последнего человеческого дыхания. В эти тягостные дни в ледяной пустыне, когда солнце поднималось над куполами Петербурга лишь для того, чтобы признаться в собственной слабости, и, как кающийся грешник, на коленях тащилось на проплешину неба, она, чтобы согреться, рассказывала мне об Италии. В ее рыжей шевелюре было больше света и тепла, чем во всей стране. Каждое утро в красных домашних туфлях, какие продают на улицах татары, немного ей великоватых, в домашнем платье, вышитом ею собственноручно апельсинами, соловьями и мимозами, распустив волны роскошных волос, при каждом ее движении начинающих перекатываться по плечам, она брала из рук своей горничной Вари чашку горячего шоколада и говорила мне о земле, которую я считал своей родиной и которую знал лишь по рассказам и песням. Ее глаза были сини, как наша Адриатика, а губы, в эти часы бледные от холода, лучше всяких слов рассказывали о никогда не пробованных мною плодах, на нашем языке называемых гранатами.

Не знаю, давала ли она мне эти уроки нежности, чтобы самой опьяняться воспоминаниями, но я уже тогда сомневался в том, что возвращение в страну моих предков даст мне большее счастье, чем эти утренние беседы. Как я был прав! Мне никогда не суждено было побывать в Италии рассказов Терезины, ибо, увиденная из России и описанная с любовью, эта страна приняла очертания, которые не поддавались никаким географическим измерениям. Так, много лет спустя я бродил по площади Сан-Марко в поисках праздника, который никогда больше не повторится, я искал в гондолах, в палаццо, в трапезных монастырей прекрасных, грациозных, мудрых кавалеров и дам, которых мне не суждено было встретить; из своей ложи в театре Фениче я смотрел на выступление актеров, слушал остроты, голоса, оперы, которые восхищенный рассказ Терезины сделал в свое время волшебными. С чашкой шоколада на коленях, с улыбкой на губах и со взглядом, устремленным не в даль, но в те воображаемые пространства, куда держит путь мечта на встречу с воспоминаньем, она так рассказала мне о Венеции и тем самым разрушила для меня реальность, что мне никогда уже не суждено было открыть этот город, плывущий по волнам, похожим на небо. Но самыми сильными чарами обладал ее голос. Есть женские голоса, овладевающие слушателем целиком, его телом и самыми потаенными мыслями, скользящие над вами как прикосновения, ласкающие губы и сдавливающие грудь; скорее ласки, чем слова, они погружают вас в состояние, о котором арабский философ Мансур говорил, что «оно рождается от дуновения Аллаха». Я сидел рядом с ней, чуть позади, чтобы позволить моему взгляду ласкать ее: грудь, бедра, ноги, шея, округлость плеча… Я глотал слюну, руки мои чесались. Не знаю, сколько раз я едва удерживался от того, чтобы не заключить ее в объятия, не приникнуть губами к ее губам… Это желание никогда меня не покидало, ни днем ни ночью, — разве тут сосчитаешь? Какая-то доброжелательная, снисходительная к мечтателям сила хранила меня и придавала сил для сопротивления; всякий, кто отдавался мечтаниям, знает, что они сохраняют свое очарование и могущество лишь до тех пор, пока не сбываются. Много позже я был восхищен фразой Ницше: «Утоление — это смерть»; я нашел ее в письме, адресованном мне в баден-баденскую тюрьму, куда я был брошен после гнусного дела об эликсире бессмертия, который я не разливал по бутылкам и уж тем более не продавал, как меня в том обвиняли, — я не тот человек, что может перепутать столетия, к тому же я никогда не торговал лежалым товаром. К тому времени я уже начал печататься, и обвинение в шарлатанстве было, несомненно, делом рук нескольких завистников, которым моя зарождающаяся популярность не давала спокойно спать. Я никогда бы не пустился в такое вышедшее из моды предприятие в момент, когда акции бессмертия значительно упали, зато утопия стала выгодным товаром, не достигнув еще своей максимальной стоимости, как во времена Прудона и Фурье.

Иногда, если хрупкому солнцу удавалось пробить себе дорогу сквозь сырой туман, окружавший Петербург призрачной дымкой, я выезжал с Терезиной на долгую прогулку в санях по окрестностям города. Укутавшись в меха, накрыв колени лисьей полостью, мы скользили по снежной целине под перезвон колокольчиков, который смог бы рассказать лучше всех поэм и картин о ледяной чистоте русской равнины, В этом звуке слышна бескрайность, лес и горизонт; его веселость и грусть хотели бы разделить весь мир, но, не поладив, остались вместе. Тройка, легко касаясь снега, летела так быстро, что казалось, вот-вот покинет землю и поднимется над деревьями; иногда я закрывал глаза в ожидании минуты, когда, открыв их, увижу, свесившись за борт саней, там, внизу, крыши примостившихся в снегу деревень и верхушки деревьев, откуда наш стремительный полет спугнул удивленных воронов.

Голые растрепанные березы, как сиротки в поисках матери, сходились к лесу; вороны каркали, как льстивые царедворцы, лишь подчеркивая величие тишины; озера были невидимы, но под трехметровым слоем льда обитали сирены, питаясь одним лишь народным воображением сказок. Иногда, сверкая сталью, мимо пролетали на своих белых конях кирасиры императорской гвардии, галопом пересекая реку. Лисы, а иногда и волки при нашем приближении замирали на мгновение, чтобы тут же скрыться в своих норах, оставляя за собой звериный запах, еще долго хранимый неподвижным воздухом. Из конских ноздрей шел пар, спина кучера Ефима стеной возвышалась перед нами, казалось, у него нет головы, а только высокий воротник; когда молчание начинало тяготить его, он оборачивал к нам лицо под овчинной шапкой и спрашивал:

34
{"b":"160348","o":1}