Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наши сеансы «привыкания» в действительности превратили меня в раскаленную жаровню. Отказавшись прибегать с помощью рук к полумерам, которые — я попробовал их на себе — лишь подстегивали мое воображение и наполняли меня печальной пустотой сдутого мяча, я нашел другое средство, чтобы покончить с этим и успокоиться: нырнуть по шею в кучу снега, который накопился во дворе между зданием дворца и стеной. Итак, я нырял в это леденящее вещество, которое осчастливило когда-то Савонаролу. Холод обжигал меня и проникал до самых костей, я ждал, чтобы мои кипящие жизненные соки охладились до обычной температуры. Я терпел до тех пор, пока оцепенение не достигало сознания. Однажды я, сам не заметив как, все-таки потерял связь с телом, забылся и обязан жизнью одному из наших кучеров, Ермолке, который отважился зайти за баню по малой нужде и увидел голову барчука, торчащую из снега. Мое лицо уже приобрело синеватый оттенок, но еще сохраняло приветливую улыбку, появившуюся часом раньше, когда я созерцал Терезину, примеряющую новое парижское белье, улыбку, которую Ермолка приписал какому-то святому видению, пришедшему, чтобы забрать меня в мир иной. Он позвал на помощь; двор огласился криками и плачем; обезумевшие слуги воздевали руки и возводили глаза к небу, закрывали лица, много суетились, а кто-то подал даже идею вытащить меня. У русских в высшей степени развита способность к жестикуляции и выразительной мимике, о которых мой друг Шаляпин сказал однажды, что эта избыточность компенсирует тысячелетнее молчание крепостных и угнетаемых. Меня в спешке перенесли в комнату, где синьор Уголини превратился от изумления в памятник, а женщины принялись меня раздевать, в то время как уже несли розги, жесткие волосяные перчатки и снег, чтобы растереть и высечь тело. Чудо юности, восхитительный и неудержимый напор весенних соков! Когда я был раздет донага, вокруг меня стояла гробовая тишина. Открыв глаза, я уловил на лице синьора Уголини выражение безграничной оторопи, а Глашка и Катюшка, которые сняли с меня последние одежды, застыв на мгновение, принялись вопить и закрывать рот рукой, как того требует оскорбленная добродетель. Воздав должное приличиям, они отвернулись, фыркая от смеха. Отец, которого только что известили, вошел как раз в этот момент. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы удостовериться, что жизнь моя вне опасности и что ледяной бане не удалось заглушить голос природы, которая потребовала своего во что бы то ни стало. Ему не надо было большего, чтобы понять причины моего добровольного погружения и принять срочные меры.

Отец, любивший меня нежно, не мог сообщить мне о своих тревогах и, может быть, даже о разочарованиях; он с давних пор тщетно пытался разглядеть во мне зерно какого-нибудь таланта, который отец мог бы развивать, обрабатывать и поддерживать, чтобы великая семейная традиция не прервалась на нем. Он был счастлив, когда я приносил из лавровского леса изображения легендарных чудовищ, которых только мой детский взор мог выискать там. Позже, когда действительность и ее зловещий сообщник Время подчинили себе мою руку и мое зрение и когда я приносил домой только скудный земной урожай, деревья, цветы, пейзажи и другие предметы, где отсутствовали тайна и магия, он взволновался. Мой брат Джакопо научился играть на скрипке в шесть лет и уже стал виртуозом; Гвидо показывал чудеса телесной гибкости, которая должна была сделать из него акробата, достойного первых Дзага, основателей нашего рода. Такое возвращение к истокам немного огорчало отца; он хотел видеть, как старший сын поднимется к самым сияющим вершинам и станет руководителем Церкви, может быть, даже Папой или, на худой конец, великим финансистом. Сестра была красива, а этого для женщины достаточно. И только я не обнаруживал никаких признаков таланта. Телесно я был довольно ловок, но моему уму недоставало живости и гибкости. Он не догадывался, что я переживаю трудный период, когда подросток стыдится в себе ребенка, но что детство в один прекрасный день берет верх, утверждается, управляет моим воображением и что таким образом я придаю новый блеск старой шутовской короне.

Итак, Джузеппе Дзага смирился с тем, что молодой человек, которого он окружил лаской и вниманием, представляет собой «затмение» в усыпанной звездами истории нашего рода. Но когда он увидел меня после ледяной бани, горящего огнем, который даже крайне суровая русская зима не смогла загасить, он совершенно успокоился. Конечно, еще нельзя было сказать, к каким высотам устремится столь очевидный избыток моих чувств и мой пыл, но было ясно, что я не обделен дарованиями и у меня есть все шансы на успех в своем восхождении.

Он ничего не сказал, сохранил бесстрастное выражение лица и предоставил меня заботам Уголини. Уголини, чуть поколебавшись между теплой и холодной ванной, склонился в пользу первой, она одновременно восстановила кровообращение и вызвала необходимое расслабление. В тот же вечер отец спустился в мою комнату. Взяв подсвечник из рук слуги, с которым пришел, он приблизился ко мне, откинул одеяло и властным жестом приподнял мою рубашку. Я думаю, он хотел убедиться, что не был жертвой оптического обмана. Я смотрел на отца с тревогой, как всегда озабоченный тем, чтобы нравиться. Еще до прихода Терезины эта часть моей личности исполняла меня удивлением, потому что начинала иногда изменять пропорции без всякой связи с теми скромными услугами, которые она мне предоставляла.

Я ждал.

По лицу самого знаменитого из Дзага пробежало быстрое понимание. Отец подправил мое одеяло и присел на кровать. Помню, он носил домашнее платье из красной парчи, расшитой золотыми, серебряными и черными нитями, которыми изображались каббалистические знаки, диковинных птиц и драконов, изрыгающих огонь; платье впечатляло и запоминалось еще больше, чем платье и шапочка Нострадамуса, украшенные звездами. Мы, то есть наша семья, всегда были самыми ревностными и упорными творцами счастья, и Джузеппе Дзага, наверное, чувствовал себя счастливым, зная, что его сын обладает всем необходимым, чтобы с гордостью служить своему призванию. Однако он показался мне невеселым; в улыбке, что блуждала по его губам, пока он изучал меня, проступала ностальгия; теперь я знаю, как невыносимо трудно быть стареющим чародеем.

— Арабы говорят Allah akhbar, что значит «велик Господь», — прошептал он; впервые я услышал, как он говорит о Боге, потому что, как многие искусники потустороннего мира, он хорошо разбирался в инструментах и тайных пружинах, которые они сами расставляют в кулисах, чтобы выглядеть более убедительными.

Отец поднялся и вышел, а перед ним — и слуга с канделябром, их сопровождали каббалистические знаки, адские драконы и небывалые птицы, которые вспархивали позади отца и затем снова садились, скрываясь в сверкающей шелковой жизни.

На следующий день после этого посещения моя жизнь резко изменилась.

Глава XIV

Пробило четыре часа. За окном уже стемнело; снежинки спускались с неба с торжественной медлительностью, дарующей наблюдателю необъяснимое успокоение. Я только что пришел в свою комнату, чтобы заняться немецким — языком, принесшим мне немало мучений церемонной чопорностью грамматических построений. Его изучение позволило мне понять, отчего именно немцы изобрели и усовершенствовали автоматы: оттого что Германия — страна точкой механики и раз и навсегда установленных с непреклонной тщательностью часового механизма движений. Прислонившись лбом к стеклу, я созерцал танец крошечных фей, блиставших благодаря сиянию их невидимых жезлов. Русские крестьяне говорят, что лишь чистым душам дозволено тешиться этим кружением и, едва коснувшись земли, воспарить к небу. Прочие, те, что образуют сугробы и устилают поблекший мир своей белизной, — души, не допущенные в рай и выполняющие во имя смирения и покаяния скромную, но нужную работу, украшая черную землю. У крестьян есть объяснения, не подвластные рассудку, на все случаи жизни, ибо их собственное существование уже давно доказало им всю никчемность здравого смысла.

24
{"b":"160348","o":1}