А теперь он торопился домой, переодевался и, сбежав, словно от дьявола, от дверей кабинета, где пылились в бесполезном ожидании пишущая машинка, работа, любимые книги, письма друзей, неделями и месяцами остававшиеся без ответа, спешил плюхнуться в мягкое кресло, включить торшер и пообщаться с лучшим другом — магнитофоном. Наш герой ставил классическую музыку и постепенно принимал горизонтальное положение — растягивался на соседнем диване. Бедняге едва хватало сил поздороваться с детьми, возвращавшимися из школы. Погруженный в музыку, которая не волновала его, он пытался оправдать свое поведение усталостью после рабочего дня, внимательно прислушивался к своему организму, пугаясь неизвестных недугов, курил без перерыва и без всякого удовольствия, пока не наступало время ужинать. Потом он мрачно восседал во главе стола и ел без всякого аппетита. Дети едва осмеливались открыть рот, Адела делала жалкие попытки оживить разговор, но они кончались ничем, разбивались о ледяную стену оскорбительного молчания.
Этот человек, здоровый и сильный, достаточно преуспевший в жизни, прекрасно устроенный, с хорошими перспективами на будущее, был живым укором себе и окружающим — нежной и преданной жене и замечательным детям, самым лучшим детям на свете (наверное, сам я никогда не был таким любящим сыном). Раньше он точно знал, под чьи знамена встать, какой путь выбрать, но теперь совершенно замкнулся в себе, погрузился в спячку, словно сытый удав, спрятался за стеной молчания, превратился в немого, который не может вымолвить ни слова и только корчит жалкую гримасу. А рядом бурлила жизнь, дети выходили на свою дорогу, они так нуждались в отце, в надежной твердой опоре, в крепком семейном очаге, откуда в юности так хочется вырваться и куда можно вернуться, чтобы укрыться от жизненных невзгод. Рядом была Адела, она не сдавалась и везла на себе все: дом, хозяйство, а главное — заботу о детях, не имевших от матери никаких тайн. А сколько такта, понимания и любви требовалось от нее, чтобы не дать волю словам, чтобы сдерживать накопившуюся внутри горечь и боль, виновником которой был я, мое глупое поведение.
Но тогда я не замечал этого.
А мог бы и заметить. Я должен был бы знать, что́ чувствует подросток, когда не может ни в чем рассчитывать на отца.
Неужели я забыл годы отрочества и ранней юности? Забыл отца, униженного и раздавленного жизнью? Ему тогда было не пятьдесят четыре, а уже под семьдесят, судьба отняла у него все: работу, жену, старших сыновей и страну, за которую отец не пожалел бы жизни и которую мучили и уродовали у него на глазах. Или я забыл, как, возвращаясь из школы, вбегал в дом и видел отца, вялого, опустошенного — сидящего в кресле у окна, ноги укрыты пледом, в руках книга, открытая на одной и той же странице, рядом на столике коробка табаку? Может, я забыл его глаза, уже не ярко-синие, а потухшие, пустые, бесцветные? А ведь тогда я дал себе слово, поклялся, что никогда не стану таким, не кончу жизнь в старом кресле, глядя в окно остановившимся взглядом.
Нет, я ничего не забыл. Но это ничего не меняло.
После ужина, когда дети усаживались к телевизору или шли в свою комнату делать уроки, Адела строчила на швейной машинке — в нашем доме для нее всегда непочатый край работы, — я, вновь развалившись в кресле, утыкался носом в экран или в неоконченный кроссворд, и через некоторое время говорил: «Пора спать, я так устал сегодня», хотя все домашние наблюдали, как в течение трех часов я пребывал не то в спячке, не то в «состоянии прогрессирующего идиотизма».
Адела неуверенно спрашивала: «У тебя правда все хорошо?», а старший сын, приходя к нам в гости, робко предлагал два билета на «Мещанина во дворянстве».
Образцовый служащий не откликался.
Упали первые капли дождя, и, испугавшись, что вновь хлынет дождь, я вышел вдохнуть свежего воздуха. Пожалуй, нужно сделать перерыв — мои размышления приняли слишком драматический характер.
Я появился как раз вовремя.
В ту же минуту на соседнем дереве появилась маленькая белка. Мы вышли одновременно, она из своего дома, я из своего, должно быть, белка соскучилась в дупле, и ей тоже пришло в голову прогуляться. Появление белки удивило меня: раньше, когда я был маленьким, их здесь никто не видел. А отец так хотел, чтобы белки поселились где-нибудь поблизости. Он всегда с гордостью рассказывал, сколько живности водится в его владениях. Здесь летали сороки и удоды — Upupa epops, — а еще неизвестная птица, которую мы прозвали «ундервуд», потому что она трещала совершенно как пишущая машинка, совы, филины и летучие мыши; под миндальными деревьями в саду рыли норы кроты и дикие кролики, соловьи по ночам усаживались на высокий забор вокруг дома и выводили нескончаемые трели, навевавшие на меня в детстве щемящую грусть; жабы издавали звуки, напоминавшие звон стеклянных колокольчиков, в пруду квакали лягушки, где-то трещал сверчок, пронзительно пели цикады, стрекотали кузнечики, зеленые и бурые… Отец даже уверял, что где-то рядом живет лиса… впрочем, ее никто никогда не видел, наверное, это была просто-напросто бродячая собака.
Отец прекрасно разбирался в жизни этого маленького мирка, любил и ценил братьев наших меньших, обитавших по соседству. Свои знания он почерпнул отнюдь не из томов энциклопедии: в детстве старенький дилижанс часто увозил его из Барселоны и Педралбес в гости к дядюшке — капеллану; там и произошла первая встреча с природой — вырвавшись на простор из тесноты городских улиц, ребенок стремился узнать об окружающем мире как можно больше. Мне кажется, отцу нравилось, что наш загородный дом в Вальнове казался естественной частью здешнего пейзажа, словно «вжился» в него, поэтому любая тварь, приползавшая или прилетавшая в сад, была для отца лишним знаком внимания и признания со стороны природы.
Вот почему поселившаяся в фонтане саламандра привела его в неописуемый восторг — природа окончательно признала нас! Ведь эта тварь облюбовала для жительства фонтан, которого раньше вовсе не существовало — его устроили в глубине сада по настоянию отца: тоненькая, словно ячменный колосок, струйка весело журчала среди растущих вокруг олеандров. Отец сам посадил эти кусты и, когда они выросли, с гордостью говорил, что егоолеандры не хуже, чем у Источника в Сан-Элое.
Белки тогда жили только в сосновом лесу на горе, недалеко от замка, и, если кому-нибудь удавалось краем глаза увидеть их, об этом необыкновенном событии рассказывали еще несколько лет. Сейчас же они частенько наведываются сюда и даже не боятся подходить к дому. Прошлым летом я читал книгу в саду и вдруг заметил белку — она преспокойно пересекла террасу буквально в метре от меня.
Моя сегодняшняя знакомая прыгнула с сосны на крышу беседки, оттуда на ветку дуба, потом на кипарис и наконец скрылась из виду. Она двигалась проворно и в то же время мягко, а пушистый хвост послушно повторял изгибы маленького тела, как будто торопился поспеть за ним, словно вагончик, прицепленный к паровозу игрушечной железной дороги, словно хвост воздушного змея, рвущегося в поднебесье.
Словно хвост, бегущий за белкой, сказал бы мой младший сын Мануэль — рьяный сторонник позитивизма.
Ты прав, Мануэль.
7
Одному из моих любимых писателей принадлежат такие строки: «Если у человека есть писательский дар, если что-то заставляет его писать, если человек не умеет писать, но не может не делать этого, если человек делает попытки писать, он существо необычное, особенное, и только он сам может знать, как поддержать и сохранить свое драгоценное здоровье. Писателю недопустимо указывать: делай то-то, поступай так-то, он сам представляет, насколько тепло одеться, сколько часов спать, как накопить силы для своего вдохновенного труда, что ему есть и прочее и прочее. Писатель живет только по своим внутренним законам и правилам».
Эти волнующие строки успокоили мое раздражение после отвратительного ужина и слегка утешили меня: ведь я съел лишь то, что хотел, а кроме того, проявил несомненное благоразумие, выбросив большую часть приготовленной еды — мне ничуть не улыбалось отравиться здесь в полном одиночестве (как, впрочем, и в любом другом месте), а потом наглотаться лекарств и беспрестанно думать о своем самочувствии. Итак, я выбросил еду, не задумываясь о том, зачем я это делаю и что буду есть завтра.