Сколько бы я ни читал до того писания Старого Викинга, всё равно прошлое оставалось не отомщённым и даже незамеченным, и как мог я воссоздать его, сделав другим? Из уставленных на меня, словно обвиняющих пустых глазниц шотландца-ткача и Тома Рыкуна, из украденного черепа Тоутереха и разбитого о камень черепа его внука ползли тараканы. Блохи выскакивали из неровных провалов на месте носа. Черепа точили горючие и зловонные слёзы, плакали гноем и кровью, которые, проникая сквозь стёкла, лились на меня, замарывая с ног до головы. Охваченный паникою, я принялся яростно отряхиваться, словно в моих силах было очиститься от них. «Нет! — кричал я. — Нет! Пожалуйста, оставьте меня в покое!»Но страшные тени сии не желали отступать и продолжали молить о невозможном. Весь покрытый коростой местами подсохшею и шелушащейся, местами ещё полужидкой, но неизменно вонючей гнили, я ощутил, как все черви, все личинки, которые некогда копошились на теле мёртвой туземки, распятой на земле, переползли на меня, воняющего всеми мыслимыми болезнями, и трупным разложением, и всем, что когда-либо произошло, и взору моему предстал образ мира, шествующего предо мною во всём своём безобразии и во всей своей красоте, и как было не понять, что и то, и другое неизбежно, да только вот кому я мог поведать об этом?
Я заверял их, что я всего лишь читатель. Но они не слушали меня, они не могли меня услышать, и было ясно, что они так никогда и не смогут услышать меня, ибо я избран орудием их гнева.
И тут Вилли Гоулд ощутил, что его не просто слегка мутит — он жестоко, яростно болен.
Ибо мир теперь существовал вовсе не для того, чтобы когда-нибудь стать книгою. Наоборот, это книга существовала с явным намерением стать целым миром.
VIII
Я тяжело опустился на пол. Какое-то время я лежал, словно китайский бумажный фонарик, из которого вынули свечу, который скомкали и сплющили, наступив на него; ум мой находился в смятении от нахлынувшего потопом неверия. Неужто в будущем люди сочтут прошлым именно это?
И тут я услышал странный резкий посвист. Испуганно дёрнувшись, я обернулся и вскинул при этом руки, дабы защитить голову.
Прямо передо мною в пятне лунного света стояла на задних лапах и посвистывала маленькая шелудивая собачонка. Затем она бросила это занятие, опустилась на третью и последнюю здоровую ногу и посмотрела куда-то поверх моего плеча. И не успев ещё оглянуться и услышать раздавшийся в следующее мгновение голос, я уже знал, кто стоит за моею спиной.
— Да ты обманщик, Гоулд, — произнёс он.
Звуки его речи казались округлыми и струящимися, как его почерк.
Я медленно повернулся и увидал глядящего на меня с улыбкой сверху вниз Йоргена Йоргенсена — а кто же ещё это мог быть? На какой-то миг мне почудилось, что он стоит на стуле или даже на стеллаже, таким высоким он казался. Он наклонился надо мной, заслонив свет — словно накренившийся книжный шкап, готовый вот-вот упасть. Очень медленно, не в силах оторвать от него взгляд свой, я поднялся на ноги.
Йорген Йоргенсен, подобно всему в Регистратуре, выглядел каким-то холодным и одноцветным. По серому фону его фигуры во всевозможных направлениях шли белёсые линии: белая, как бы пенистая линия очерчивала его скривившийся рот, длинные штрихи белёсых волос торчали под разными необычными углами, точно клочья разорванной паутины.
— Обречённый, — продолжил он, — терпеть адские муки до конца вечности.
Из Йоргена Йоргенсена получился неважный Бог. Во-первых, ему недоставало бороды — у него имелись только жидкие кустистые усики, на которых ночною росой висели застывшие с обеда капли похлёбки. Во-вторых, от него воняло падалью, а от настоящего Бога, который есть всё и вся, пахнуть не должно, ибо в противном случае он распространял бы не только благоухание цветов, любви, восходов и всего такого прочего, но и всяческий смрад, какой только есть на свете. Но Йоргенсену явно хотелось сыграть именно роль Господа Бога, ибо, сотворив мир заново, он жаждал теперь явиться во всей красе, осиянный жемчужными брызгами, и возвестить о чем-нибудь — например, о том, что мне предстоит умереть.
Ещё с той поры, когда священник в работном доме сказал мне, что лишь милосердие Бога заставляет его омывать ноги мои особым манером, я постановил для себя: даже если та или иная вещь — проявление Воли Божьей, это вовсе не означает, что с волею сей следует соглашаться. Например, если пойдёт дождь, вы вправе решить, что на то есть Божья Воля, однако вам совсем не обязательно стоять под ним и мокнуть. Ну и так далее. И хоть я со всем смирением воспринял вердикт Йоргенсена, что не заслуживаю ничего, кроме самой унизительной смерти, в намерения мои отнюдь не входило умереть на его условиях, то есть немедленно. А потому, когда он внезапно набросился на меня с пылом, неожиданным для человека его возраста и телосложения, да ещё выхватил при этом из ножен свою ржавую шпагу, целя остриём прямо мне в сердце, я отпрыгнул в сторону и уронил при этом стоявшую на полу свечку.
Свеча погасла, а я метнулся к шкапам, дабы за ними укрыться, однако Старый Викинг знал книжный лабиринт получше, чем крыса — своё гнездо. И не почуяв ещё вонь гнилой требухи, я ощутил подбородком сталь его клинка.
— Подобно Дантову Адамо из Брешии, подделавшему флорентийский флорин, — прошипел он, — ты раздуешься, как воздушный шар, округлишься, как мандолина, и произойдёт сие от мучительнейшей водянки в тёмной вонючей яме, словно на одном из кругов Дантова ада.
С каждым словом речь его становилась всё яростнее, на влажных губах выступила пена, словно эпитеты насыщали воздушными пузырьками слюну, всё обильнее увлажнявшую его уста. Он посильнее нажал на клинок, плашмя касающийся моего горла, и я стал задыхаться. Бессильный унять свою дрожь, я привёл в сотрясение шкап, к коему прислонился спиной. Пол был неровный, и ножки стояли на нём нетвёрдо, я всем телом ощутил, как он качнулся, заколебался позади меня, заходил ходуном.
Старый Викинг налёг на меня, как бы передавая своё видение уготованного для меня ада не только одними словами, но и посредством клочьев пены, срывающихся с языка его и губ, жаркий ветер его дыхания бросал эти обрывки прямо мне в лицо.
— Тебя станут изводить жажда и самые мерзкие заболевания, — продолжал он осыпать меня брызгами. — Ты станешь ещё одним в бесконечной процессии сломленных мертвецов, ещё одной увечной, уродливой тенью, обречённой существовать среди тошнотворных запахов в разлагающемся теле, и всех вас, обманщиков и фальшивомонетчиков, покроют короста и засохшие, а затем отвалившиеся частицы плоти друг друга, словно сброшенная змеиная кожа.
При этих словах он ещё сильнее нажал мне на шею приложенной к ней плашмя шпагой. Ржавый край впился в кожу и расцарапал её до крови. При следующем надавливании шпагою один из моих башмаков, измазанных блевотиною, утратил сцепление с полом и поехал. Не в силах удержаться на ногах, я поскользнулся, толкнул своим окороком качающийся шкап, и тот моментально утратил равновесие, приготовясь рухнуть. Перед моим внутренним взором тут же предстали круги на коже Салли Дешёвки, её поднимающиеся чресла, и было бы весьма неверным наделять мои тогдашние мысли и действия тем достоинством, кое присуще словам, описывающим их.
Силы меня стремительно покидали, но я постарался собрать те, что остались, изо всей мочи упёрся задницей, твёрдою и упорной, как сама содомия, в качающуюся махину шкапа, и та подалась.
И книжный червь, а точнее, скорпион, надумавший ужалить меня, должно быть, что-то услышал — например, громкий треск дерева или глухое шлёпанье падающих друг на друга томов — так валятся одна за другой костяшки домино, если их близко поставить стоймя, — ибо он вдруг посмотрел вверх. Не знаю, что он увидел — может, надвигающуюся гору книжного шкапа — всё произошло слишком быстро, за какой-то миг, а не три, как можно предположить; он взглянул вверх, сделал короткий шаг назад и рухнул наземь, словно осел, споткнувшись на ровном месте. Тело его коснулось пола в ту самую минуту, когда на него повалились первые книги, падающие с полок.