Кот Киллер еще долго стоял не шевелясь, потом вышел на открытое пространство, на то место, где только что была мышь. Отряхнулся от усеявших его шубу капель. Он был зол и неспокоен, нервно подергивал хвостом. Из города, из чужого мира, неслись звуки, которые Киллер не выносил: гудки, дребезжание, скрежет. Прежде чем двинуться дальше, надо было навести порядок в мире, утихомирить трамваи и автомобили, отделить шум от тишины. Это заняло довольно много времени. О неудаче, постигшей его минуту назад, Киллер не думал. Ведь неудача, как известно, только приближает успех. Пускай хоть десять, хоть двадцать раз не повезет — кот Киллер не перестанет охотиться. Ибо охота — его страсть и насущная потребность.
Я говорил, что кот Киллер стар. Но он никогда не умрет, во всяком случае не умрет от старости, как те безобразные, толстые и неуклюжие собаки, которых в конце концов приходится усыплять у ветеринара. Киллер никогда не умрет, разве что его кто-нибудь убьет или задавит машина. Если Киллер не умрет насильственной смертью, тела его никто никогда не отыщет. От него не останется ни единой косточки, ни клочка шкуры. Киллер просто-напросто исчезнет. Однажды я не увижу его сидящим в оконной нише или бредущим неторопливо по саду. Как бы я ни всматривался, мне не увидеть больше той точки, в которой материя столь чудесным образом сконцентрировалась в столь совершенную форму подвижного, живого, видящего и чувствующего существа. В опустевшем воздухе передо мной будет только земля, камни, трава. Если я перестану видеть то, что видел прежде, — у меня как будто отберут вещь, которая прежде мне принадлежала. И мне станет грустно.
— Папа, правда кошки злые, хитрые и кровожадные? — сказал Анджей отцу. В слове «кровожадные» он особенно выделил буквы «р» и «ж».
— Что ты говоришь?
— Кошки хитрые и кровожадные, — повторил Анджей и повернул голову, чтобы посмотреть на отца. Для этого ему пришлось на секунду оторвать щеку от приклада духового ружья, лежавшего на подоконнике. Его глаз перестал видеть прорезь, мушку и цель. Отец сидел в кресле, уронив на колени газету, и смотрел на экран телевизора: диктор с аккуратным пробором говорил о катастрофическом падении фунта стерлингов, о незначительном увеличении курса доллара и о повышении цен на золото. Потом он перевернул бумажку и стал говорить о другом — о войне в Африке. Отец глянул на сына и сказал:
— Будь осторожен, малыш, как бы кого не задеть!
— Никого нет, — ответил Анджей. И снова посмотрел в сад; с высоты третьего этажа все там было видно как на ладони: деревья, кусты, поросшая травой земля, заросли крапивы, куча щебня под забором. Но цель, в которую он метил, передвинулась, и Анджею тоже пришлось передвинуть дуло ружья на сантиметр-другой.
Собака вдовы Вурм
(перев. К. Старосельская, 1978 г.)
Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?
Екклесиаст, 3,21
Вдова налогового инспектора Станислава Вурма, пани Леокадия, занимала квартиру на третьем этаже и, вероятно, за долгие годы своей одинокой жизни не причинила бы никакого беспокойства соседям, если б не ее собака. Быть может, десять, а то и больше лет назад Феликс — так звали питомца пани Вурм — был прелестным неуклюжим щенком, вызывающим неодолимое желание коснуться его, погладить, подержать на руках; однако было это достаточно давно, раз никто в доме такого уже не помнил. Теперь эта божья тварь заслуживала бы названия чудовища — будь она покрупнее. В своей же весовой категории это было просто существо, вызывающее гадливость и отвращение. Пани Вурм глаз не спускала со своего Феликса — иначе бы дворник, хоть и был человек не злой, давно пристукнул эту пакость палкой от метлы — так, как убивают крыс, — и выбросил на помойку. Но пани Вурм не расставалась с собакой. Наверх, на третий этаж, она таскала Феликса на руках. Сверху он спускался сам. Спускался? Нет: эта старая, облезлая и раскормленная, омерзительная пучеглазая собачонка скатывалась со ступенек бочком, кое-как, иногда перекувыркиваясь, и, чаще всего не успевая добежать до двора, оставляла в подъезде лужу. Потом, перед подъездом, на прямоугольном, обсаженном красно-белыми маргаритками газоне — единственном украшении мрачного семиэтажного дома, она присаживалась по серьезным делам, долго и обстоятельно выбирая место. Облегчившись же, начинала буйствовать: рычала, рыла ногами землю, лаяла, никого, правда, не кусая; впрочем, этого еще не хватало! Пугала детей, угрожала взрослым, отгоняла других собак. Даже большие псы удирали, поджавши хвост, а огромный добродушный сенбернар, который никогда никого не боялся, но и никого пугать не имел привычки, останавливался, наморщив лоб, и с удивлением наблюдал за дурацкими выходками маленькой злобной твари.
Несмотря на конфликты, возникавшие с соседями из-за собаки, у пани Вурм все же были в доме знакомые — два-три человека, одни, правда, женщины, которые время от времени к ней заглядывали; благодаря им жизнь пани Вурм не составляла тайны для мира. Известно было, например, что два года назад в Гданьске скоропостижно скончался ее единственный сын, но пани Вурм на похороны не поехала. В тот день ее видели в закусочной «Крокет», где она с аппетитом ела свиную отбивную, за что и была единодушно осуждена. Кажется, сын не очень-то интересовался жизнью пани Вурм, однако что из этого? Каждому известно, что мать, даже не любимая детьми, сама обязана их любить, ибо таков ее материнский, как бы природой определенный долг. Именно от соседок, которые навещали вдову (вероятно, скорее из любопытства, нежели из расположения к одинокой старушке), в доме узнали, что с некоторых пор собачонка Пани Вурм прихварывает. Она уже не выходит с хозяйкой на прогулку. Четыре дня назад выходила в последний раз: пани Вурм снесла ее вниз и осторожно поставила на краю газона, среди цветов и травы. Собака постояла минутку, дрожа и пошатываясь, но с немалым интересом обнюхивая какую-то травинку, однако потом, когда захотела пройти чуточку дальше, упала и самостоятельно подняться уже не смогла. Пани Вурм, стоя в траве на коленях, плакала и уговаривала Феликса встать. Просила, чтобы он побегал как прежде, сделал свои дела на травке, полаял в свое удовольствие. Чтобы снова был здоров и весел. Но Феликс не мог встать, не было у него сил, он тяжело дышал и весь был мокрый, словно вылез из воды. Пани Вурм положила собаку в сумку, выстланную мягкими бумажными салфетками, и отвезла к знакомому ветеринару, который осмотрел ее в точности так же, как осматривают людей, измерил температуру, выслушал легкие и сердце и потом спросил:
— Вы знаете, сколько вашей собачке лет?
— Восемнадцать, доктор, в апреле будущего года девятнадцать. Я очень хорошо помню, потому что…
— Нет, собачка гораздо старше. Ей что-то около ста тридцати…
— Да что ж вы такое говорите, доктор… Феликсу восемнадцать лет, я прекрасно помню, потому что в марте двадцать лет со дня смерти моего мужа.
— Послушайте, вот мне семьдесят один, а если пересчитать на собачий возраст — около десяти. Ну а собачке, считая по-людски, сто тридцать…
Ветеринар прописал Феликсу лекарство, но пани Вурм сочла себя оскорбленной и сразу отправилась к другому ветеринару, помоложе. Тот осмотрел собаку так же, как первый, только насчет возраста ничего говорить не стал. Лекарства прописал похожие, но еще сделал укол, после которого Феликс почувствовал себя лучше. Когда пани Вурм привезла его домой и поставила на пол, он простоял около часа посреди комнаты, понурив голову, а затем снова лег. Пани Вурм перенесла Феликса на его зеленую бархатную подушку, с которой он уже не поднялся. Просила не смотреть на нее так умоляюще, таким извиняющимся взглядом — и пусть намочит подушку, на здоровье, лишь бы только жил. Но Феликс, видно, жить уже не мог, потому что спустя два дня, в пять часов утра, на рассвете, издох. Издох — это для соседей и остального мира. Для пани Вурм он умер.