Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…жду тебя, ночью, днем, той минуты жду…

…j'attendrai la nuit et le jour, j'attendrai toujour…

…komm zu mir, ich warte auf dich, denn du bist für mich…

Мы пели эту песню по-польски, по-французски, по-немецки, были у нее и русские слова, и слова на других языках. Мы сидели согнувшись в темном углу, загороженные высокими трехэтажными нарами, пели и плакали. Мы сами не знали, почему плачем. Из песни совершенно нельзя было понять, кто кого ждет, — мы ждем или нас ждут, но никто над этим не задумывался. Горячие слезы сами текли по лицу, а потом, уже уходя, мы чувствовали себя какими-то счастливыми и окрепшими, легче становилось на душе, и — может, я сейчас скажу глупость — у нас было такое ощущение, словно мы возвращались с любовного свидания. Наверное, недолго уже оставалось до конца войны — те, кто держал нас в неволе в этой чужой стране, перестали издеваться над нами на каждом шагу, бить и убивать, как делали это совсем недавно. Мы по-прежнему работали с утра до вечера, были голодны, слабы и все время хотели спать. Но теперь мы умирали сами, нас уже не добивали. Мы умирали ночью на нарах и присев на минуту на лавку перед бараком, умирали в столовой, уронив голову на край стола, в нужнике, на марше и на работе. Смерть приходила к нам, тихая и кроткая, в конце наших мучений, когда мы были уже совершенно истощены и обессилены. Задолго до этого она сопровождала нас везде, шла рядом с нами, садилась рядом и спала с нами на нарах. Прикрывала нам ладонью глаза, чтобы мы не видели всего, — и сердце, чтоб не чувствовали слишком много.

Шли дни, каждое утро в одно и то же время мы маршировали по городу, пахнущему карамелью и бензином. Жители города не обращали на нас внимания, не поворачивали головы, не глядели на нас, хотя стук деревянных подошв в утреннем спокойном воздухе разносился далеко. Были слепы и глухи. Ночью над Германией кружили английские самолеты и бросали бомбы, в том числе и на этот немецкий город.

Однажды на том месте, где у подножия высокого каменного дома с гигантской рекламой кофе Майнля стоял двухэтажный домик с розовыми стенами и зелеными ставнями, водосточными трубами и ящиками для цветов, я увидел развалины. Не было домика, не было женщины, которая открывала окно и высовывала из-за занавески белую теплую руку, не было леечки, поливающей цветы в ящиках. На высокой глухой стене, под рекламой с негром, виднелись очертания дома, который еще вчера существовал: контур остроконечной крыши, следы комнат, границы потолка и пола. Теперь дом стал кучей мусора. Все, что внутри было хрупкого, — стерто в порошок, все мягкое — смято и раздавлено. Из мусора торчали погнутые прутья и искореженное железо, между ними болтались клочья обоев и обрывки занавесок. А я шел и был еще жив! Смотрел и чувствовал, как злая безграничная радость наполняет меня всего, от пяток до макушки, возвращая мне зрение, разум и чувства, возбуждая кровь, придавая силы — возвращая меня к жизни.

— Чего пялишься? Иди своей дорогой! — крикнул эсэсовец.

Я отвернулся и пошел дальше, глядя перед собой.

Гениальный ребенок

(перев. И. Подчищаева, 2002 г.)

Игнасю Фишману было тогда десять лет, но выглядел он на шесть, от силы на семь. Когда раздался звонок в дверь, он в спальне на полу играл в солдатики. Дома никого не было — семейство Луковецких с Ромеком на неделю уехали в Каменку к родственникам, кухарка пошла в костел, а после должна была зайти на рынок за продуктами. Игнась встал, вышел в прихожую и спросил:

— Кто там?

— Почтальон.

Игнась подумал немного, но совсем недолго, потом сказал: «Сейчас, открываю!» — и, поднявшись на цыпочки, с трудом отпер дверной замок. В прихожую вошли двое в мундирах и один в штатском.

— Вы к папе? — спросил Игнась.

— К папе, к папе, — сказал по-польски штатский, огляделся и поспешно прошел на кухню, а из кухни, долго там не задержавшись, направился в спальню.

— Папы нет дома, они с мамой уехали в Ходоров. Не входите в грязных ботинках в комнату, там только что натерли полы, — сказал Игнась.

— Ах ты засранец, — сказал человек в штатском и ударил Игнася по лицу. Игнась упал, потом на четвереньках быстро отполз в столовую и забился под стол.

— Вы тут укрываете еврея Фишмана! — заорал штатский.

— Сами вы, наверно, еврей, а у нас тут никаких евреев нету, — из-под стола подал голос Игнась.

— А ну вылезай! Говори, где еврей?

Штатский и два гестаповца вошли в спальню.

— Может, он где-то спрятался? — поразмыслив с минуту, ответил Игнась.

— Ну и где же он спрятался? — вкрадчивым, но довольно требовательным тоном осведомился штатский. Вероятно, подумал, что Игнась готов развязать язык.

— Я не знаю где, я только сказал: может быть.

Игнаций Фишман прервал свой рассказ, поскольку сидевший напротив господин де Тоннелье сморщился, как будто собирался заплакать. Но господин де Тоннелье вовсе не намеревался плакать, совсем наоборот, его, вероятно, разбирал смех, потому что на лице появилось что-то вроде улыбки. Он спросил:

— Ну-ну, и что же было дальше?

А вот что: Игнась Фишман, кулаком растерев слезы, взглянул на человека в штатском и совершенно серьезно сказал:

— Может, здесь?

Растянувшись на полу, он заглянул под внушительных размеров двуспальную кровать супругов Луковецких. С краю паркет был чисто выметен и блестел, а там, куда не доставала швабра, тонким слоем лежала пыль. Под кроватью было пусто, только валялся маленький стеклянный шарик. Игнась протянул руку и взял шарик. Напротив него торчали две круглые, красные от напряжения физиономии гестаповцев. Игнась поднялся с пола и стоял между супружеским ложем и огромным трехстворчатым гардеробом. Смотрел, наклонив голову, на своих солдатиков, которыми играл всего несколько минут назад. Солдатики рассыпались цепью, как будто защищали подступы к шкафу. Они были в зеленых мундирах и конфедератках, в руках сжимали винтовки с выкрашенными серебряной краской штыками. Гестаповцы встали с пола, штатский что-то сказал им по-немецки, один из гестаповцев сделал шаг по направлению к шкафу, наступив сапогом на двух солдат.

— Не надо! — отчаянно завопил Игнась.

— Was ist los? [17]— спросил гестаповец и посмотрел на Игнася.

Игнась показал пальцем на сапог гестаповца, раздавивший солдатиков. Гестаповец поддал ногой — солдатики улетели под гардероб — и резким движением распахнул одну из створок. Все трое принялись рыться в шкафу, вышвыривая из него шубы, платья, костюмы и шляпы. В гардеробе еврея Фишмана не было. Гестаповцы тяжело дышали, один из них, толстый, сопел. Штатский вынул из кармана черный пистолет и, приставив к щеке Игнася, ласково сказал:

— Где он?

Игнась чувствовал на щеке прикосновение холодного дула.

— Не знаю.

— Я тебя пристрелю, если не скажешь!

Игнась долго раздумывал, наконец с трудом выдавил:

— Я правда не знаю, где он. Может, на чердаке?

— Веди! — крикнул штатский.

Игнась направился в кухню, а штатский заглянул еще раз в комнатушку возле кухни. Там помещалась только накрытая голубым одеялом железная койка прислуги, на стене над ней висел образок с изображением святого Иосифа, под койку была задвинута плетеная ивовая корзина с пожитками прислуги. В углу на полочке стояла деревянная фигурка Божьей Матери. Штатский разворошил кровать, но под периной обнаружились только белые трусы и розовая ночная рубашка. В кухне Игнась указал пальцем на висевшие высоко на гвозде ключи от чердака, и все пошли по лестнице наверх. Штатский распахнул обитую жестью дверь, но на чердаке было пусто. На длинной веревке висели залатанная простыня и синие штаны, из которых Ромек Луковецкий давно вырос, но Игнасю они были как раз впору. Игнась хотел было снять их с веревки, но штатский заорал:

— Не трогать!

— Это мои штаны.

— Тебе они больше не понадобятся, потому что я тебя застрелю, — сказал штатский. Когда они спускались с чердака, Игнась вдруг остановился на лестнице и сказал:

вернуться

17

Что случилось? (нем.)

29
{"b":"160282","o":1}