Подъязычная кость
Опора слов,
нежного органа,
языка для лобзаний,
ипсилон.
Костная дуга
большего рога тянется
тянется, гнется,
гнется над меньшим.
Сломай эту кость
насилием
и, замирая,
сглотни.
Сломай эту кость,
лишись поддержки,
узнай, как мучительна
речь.
Это был первый, и Ma тут же упала в обморок. А ко гда пришла в себя, я по-прежнему разглядывал ее из кро ватки.
– Это ты написал?
Я кивнул.
мост
Когда мать предъявила отцу мой первый стих, тот не поверил. Он не стал смеяться, просто посмотрел на него и произнес:
– Ну и что я должен сказать?
– Это твой сын написал, – ответила Ma.
– Ева, – проворчал он.
Инфлято взглянул на меня. Я стоял в манеже, придерживаясь за мягкий бортик.
– Это он, – не унималась Ma. Она встала с дивана и подошла ко мне с блокнотом и мелком. – Ральф, – сказала она, – напиши еще.
Я понимал, почему она просит, и сочувствовал ее положению, но просто не умел писать на заказ. Я разглядывал блокнот, восхищаясь бесконечностью белого листа. Инфлято сделал какое-то пренебрежительное замечание, то ли про Ma, то ли про меня, то ли про обоих.
– А, Ральф? – повторила Ma.
Я попробовал пожать младенческими плечиками.
– Мне надо в университет, – сказал Инфлято, – проверять работы. – По пути к двери он задержался у моего манежа: – Скажи «пока».
Я перднул губами.
vexierbild[53]
перископная глубина
Инфлято был вне себя от радости. В университет приезжает Ролан Барт. Барт был его кумиром, я же, хотя Ma подкинула мне пару книжек, не разделял отцовского восторга. Я читал его «Основы семиологии» и «S/Z»[54] и составил представление об этом человеке. Но Инфлято отскакивал рикошетом от стен, напевал и за завтраком говорил матери, что, возможно, Ролан Барт прочитает его рукопись и тогда все будет на мази.
Инфлято привел знаменитость домой.[55]
MA: Будете что-нибудь пить перед ужином?
БАРТ: Пить. Иногда я пью. Иногда на меня находит. (Хинкли[56]) Часто меня тянет к самоубийству. Но пить в такой хмурый вечер. Сегодня я буду разбит.
ИНФЛЯТО: Ох.
MA: Значит, вино.
БАРТ: Начнем со сновидения: если во сне я поскользнусь, упаду и ударюсь, в чем причина моего падения? (Ницше) Если я поскользнулся на банановой шкурке, то во сне ли причина или в реальном мире, где существуют банановые шкурки, где я узнал о банановых шкурках? И почему именно банан, из всех фруктов? Что возбуждает наш инстинкт причины? Некий nervus sympathicus?[57] (Фрейд): Этот банан, его форма, его очевидность. Но, конечно, любой фрукт может оказаться более скользким типом, чем ему подобные, – вот в некотором роде общая формула недоразумения. Согласны, Таунсенд?
ИНФЛЯТО: Дуглас, если не возражаете.
MA: Ваше вино, профессор Барт.
ИНФЛЯТО: Я работаю над семиологическим анализом фильма «Лоуренс Аравийский»,[58] но не все получается.
БAPT: Сначала надо принять структурные ловушки языка жестов и осознать, насколько, условно говоря, бессильна рука режиссера – не только есть, но и должна быть. (Твен): Это чтобы предоставить фильму достаточно простора для того внимания, которое я должен ему уделить. А конкретно упомянутый вами фильм – ну, он беден культурными знаками, несмотря на претенциозность. Функционирование знаков находится в тайном сговоре с низверженным языком во всех играх дискурса, и это, разумеется, последний удар для режиссера.
Разве не так?
ИНФЛЯТО: Так.
MA: Давайте перейдем в другую комнату ужинать?
Ma взяла меня из манежа и усадила за стол. Пристегивая меня к высокому стулу, она шепнула:
– Тебе так же скучно, как мне? – Я кивнул, но она не увидела. Я посмотрел на сигарету, дрожащую у Барта в пальцах. Тот не заметил моего взгляда. Думаю, он даже не сознавал моего присутствия.
MA: У нас свиная шейка. Надеюсь, вы не против мяса.
ИНФЛЯТО: Несколько месяцев назад я посылал вам оттиск своей статьи об инаковости. Из «Критического исследования».[59]
БАРТ Христианская эсхатология выступает в двух формах, личной и всемирной. Смерть человека (Фома Аквинский[60]) подобна концу света.[61] Но что есть конец, как не средство повествования, языковой прием, заставляющий принять расстояние между звуками и их знаками, между денотацией и коннотацией? (Серл[62]): Существует спектр: на одном конце я, на другом бесформенная материя, а посередине, как и раньше, смысл и бессмыслица. Все и ничто онтологичны. По мере приближения ко мне идея теряет смысл, так как удаляется от своего непокорного оригинала. Я называю эту удаленность бесконечным обеднением.
ИНФЛЯТО: Статья была в зеленом конверте.
БАРТ: Зло в некотором роде есть обеднение, отсутствие доброты, так же как пустота есть отсутствие того, что заполнило или закрыло бы пробел. Но когда мужчина и женщина решают, что (Миллер[63]) язык – это просто кожа и трутся им друг о друга, тогда обеднение вновь принимает другую форму. (Платон) Представьте, что у слов есть пальцы и, разговаривая, мы достигаем как бы двойного контакта. Разве это не отрицало бы обеднения? Необходимым образом? Если, конечно, не допускать возможность злой любви.
При этих словах я поднял глаза, но родители были настолько озадачены, что лишились дара речи. Они разглядывали тарелки, возили туда-сюда свиную шейку и стручковую фасоль. А Барт со своим французским акцентом смотрел на мать.
БАРТ: Таунсенд, о вашей статье.
ИНФЛЯТО: Да?
БАРТ: Я ее не читал.
vita nova[64]
Плоско,
самый центр стола
моей груди,
найди срединную линию,
отметь сердце.
Покатая с уклоном
сверху вниз
кпереди,
она мой щит.
Выпуклая с внешней
стороны, от края
до края, вогнутая
сверху
вниз.
Рукоятка,
тело,
мечевидный отросток,
сходятся,
поглощают мир
сквозь компактное вещество.