На этот раз Штайммель откликнулась:
– Еще бы не сомнительно, идиот. Мы похитили ребенка. Но во имя науки. А что, может, мы даже спасаем планету. – Штайммель хрипло засмеялась. – И уж как минимум, этот сопляк меня прославит. Вот связующее звено, Борис. Вот звено между стадиями воображаемого и символического. Я его препарирую, и Штайммель будет стоять в одном ряду с Фрейдом, Юнгом и Адлером.[119] И к черту Лакана. Он просто Фрейд в аэрозольном баллончике.
– Не может он быть таким одаренным, – сказал Борис.
– Этот поганец пишет стихи. Пишет рассказы.
– И что, хорошие?
– Заткнись. – Она обернулась и взглянула на меня. – Козявка нас слушает. И наверно, думает, что понимает наши слова. Правда, Ральфи?
Я написал записку, скомкал ее и бросил в сторону Штайммель. Та подобрала ее и прочитала:
Чтобы я тут не помер от скуки, вы не объясните мне, что Лакан имеет в виду под скользящим означаемым и плавающим означающим?[120]
Штайммель дико захохотала:
– Твою мать, да я прославлюсь. Мои старые профессора в Колумбии посыплют лысину пеплом. Свиньи. Борис, кто, по-твоему, величайший мыслитель в психоаналитике?
– Вы. – Затем, сбившись на шепот, добавил: – Unsere letzte Hoffnung, meine Fuhrerin.[121]
– Осторожно, Борис.
Я беспокоился о матери. Я представлял, как она входит в комнату и видит, что меня нет. Сначала она не поверит, потом услышит, как отец копошится в спальне, и до нее дойдет. Она завопит, отец вбежит в комнату и поймет, что случилось. И они будут стоять обнявшись, не из любви, а из страха, не для моральной поддержки, а чтобы не упасть. Они обыщут весь дом, потом Инфлято позвонит в полицию, a Ma примется искать во дворе и в саду, возможно, даже пойдет вдоль улицы, от дома к ому. Лучше и не думать, какое у матери будет лицо.
фармакон
Кино я представлял себе только по книгам. Я еще не видел ни одного фильма, хотя знал много сюжетов. И вроде бы их повествовательная структура была мне ясна, но один прием оставался непостижимым. Это монтаж. И хотя первый пример,[122] который я увидел, качеством не отличался, меня все-таки впечатлили возможности, особенно для кэмповых[123] приемов. Я знал, что мне придется воспользоваться этим методом в снах и даже воспоминаниях. В то время монтаж казался мне финтами, парадом, прямо-таки требующим метонимических замен и подстановок. Я развлекал свой мозг построением одного монтажа за другим, пока Штайммель и ее лакей пытались спать.
разбивка
а) врач вытягивает меня из утробы
б) мать и отец улыбаются друг другу
в) настенные часы отмечают, что прошел час
г) мать задает медсестре вопрос, та делает ей знак подождать
д) врач беседует с отцом в приемной, кладет руку ему на плечо
е) отец сидит на краю кровати, говорит матери что-то, от чего она плачет
ж) я крошечный, вокруг стекло, мои ручонки хватают воздух, повсюду провода и трубки
з) снаружи в парке летают птицы и дети играют с собаками
оотека
Эзра Паунд[124] говорил: «Каждое слово надо заряжать смыслом до абсолютного предела». Пусть так оно и есть. Только зачем словам чья-то помощь? То ликоза чемс лава мчат апомаш? Контекст, сюжет, время, место – разве все это не работает, подобно грузчикам из «Бекинса»,[125] не пакует слова совсем как чемоданы? Но, в конце концов, слова – никакие не чемоданы, чтобы их паковать, это твердые кирпичи (и, конечно, даже атомы слова, как и кирпича, не являются неподвижными).
эксусай
Sint cadavera eorum, in escam volatilibus coeli, et bestis terrae.
[126]Для меня Штайммель и Штайммели мира были шакалами. Наблюдая за спящим шакалом, я, как ни глупо, начал сердиться на родителей. Возможно, родители боготворили мои кости, думал я, но плоть с легкостью отдали зверям земным. Я рассматривал себя как труп, брошенный на помосте, терзаемый стихиями и птицами.
Штайммель и Борис спали не раздеваясь, темные теннисные туфли докторши стояли на полу у кровати. Она похрапывала, и телевизор освещал ее приоткрытый рот и зубы в табачно-кофейных пятнах. Они с сообщником лежали так умиротворенно, словно умерли. Я представлял себе, кто может прийти и съесть их. Я подумал: возможно, нас найдут и сочтут мертвыми, а проснувшись, мы узнаем, что были приговорены к виселице. И там, пока прохожие пялятся на трупы и считают наши преступления, мы откроем глаза и перепугаем всех зевак до смерти.
Загляни на огонек —
Рады гостю Хэйр и Бёрк.
Бёрк зарезал, Хэйр стащил,
Нокс говядину купил.
[127]суперчисло
1
Только плотная ширма или миопический спрей могли закрыть Штайммель и Борису глаза на то, что передвигаться со мной тайком не получится. Хотя реалии культурно-расовых отношений меня как младенца не затронули, генетика, история и новости давали понять, что прохожие, как минимум, отметят разный цвет кожи у ребенка и похитителей, а возможно, и станут искать объяснения.
2
Вы до сих пор предполагали, что я белый? При чтении я обнаружил: если персонаж черный, он обязан поправлять свою африканскую прическу, употреблять на улице характерные этнически идентифицируемые идиомы,[128] жить в определенной части города или слышать в свой адрес «ниггер». Белые персонажи – я предполагал, что они белые (часто из-за того, как они отзывались о других), – похоже, не нуждались в таком представлении или, возможно, узаконении, чтобы существовать на странице. Но ты, дорогой читатель, разделяешь ли ты мою пигментацию и культурные корни или нет, несомненно, считал меня белым. Это не имеет значения, если не захочешь, и больше я ничего не добавлю, однако полиция должна была получить физическое описание похищенного ребенка, выполненное родителями, а значит, более или менее точное, и потому у двух довольно бледных белых, перемещающихся вдоль калифорнийского побережья с малышом, который обладает хотя бы одной из характеристик составленного портрета, могли быть проблемы.
3
Я никогда раньше не видел родителей по телевизору. Само зрелище – как они двигаются в двумерном пространстве – настолько меня впечатлило, что я чуть не пропустил их слова мимо ушей. Под встревоженными лицами значилось: родители похищенного ребенка. Репортер описал меня и даже показал в камеру мое фото, хоть и не самое удачное, добавив, что я невероятно умен. Мне было неприятно видеть там собственный снимок и унизительно думать, что его разглядывает еще немало людей. Но в конце осталось только неуютное ощущение из-за мокрых глаз Ma. Даже лицо Инфлято выражало горе, которое мне показалось трогательным.
– Думаете, они знают, что это мы? – спросил Борис.
– С чего вдруг? – гавкнула Штайммель. – Я им сказала на приеме, что уезжаю в давно просроченный отпуск. Так что мое отсутствие объяснимо.
– Ну и как с ним вообще куда-то ехать? – Борис показал на меня, затем прошелся по комнате и посмотрел на утреннее небо за окном. – Дождь идет. Может, будет нам какое-никакое прикрытие.