Я ставлю пустой бокал на барную стойку и протискиваюсь меж игроков, вперёд, я надавливаю, ударяюсь о чьи-то колени, наступаю на ноги, хватаюсь за плечи, трусь о бюсты, пробираюсь на выход, медленно, медленно.
На улице хорошо; всё немного остыло, я дышу полной грудью и иду к отелю, но её нет в комнате, конечно же, нет: она с Рамзи. Я ополаскиваю лицо и иду на стоянку, сажусь в «Джасти» и еду на заправку.
Пыль, темнота, нет огней, нет движения, как в пустыне, я еду по дороге, открыв все окна, и мягкий бриз дует мне в лицо, я смотрю на часы: уже почти четыре утра; пальмы слегка колышутся на ветру, Мёртвое море чёрное, в воздухе пахнет серой, и вдали мерцает бледная неоновая вывеска на заправке. Или это инопланетяне?
Когда мне было шесть или семь лет, я прятался под столом, если мои родители ругались. Я не мог понять, почему каждые выходные надо было устраивать эти судные дни, а не одеться и пойти в кино, или приготовить большой обед и всем сесть за стол, или просто не разойтись мирно? Позднее, уже подростком, я запирался в своей комнате и подряд проигрывал несколько пластинок с тяжелым металлом, сидя в наушниках, а крики и плач доносились до меня только когда я переворачивал пластинку на другую сторону. А вот в шесть или семь лет всё, что я мог — это спрятаться под столом и надеяться, что они не побьют слишком много посуды, не разнесут телевизор, не убьют друг друга ножом. Я хотел, чтобы прямо перед нашим домом приземлилась летающая тарелка, чтобы случилось что-то большое и из ряда вон выходящее, чтобы они прекратили ругаться и в изумлении смотрели, как меня уносят в космос. Но инопланетяне не сажают свои тарелки в жилых кварталах. Они приземляются здесь, посреди пустыни, поздно ночью, рядом со страшными соляными озерами, на пустых шоссе, и единственные, кто их заметит — это чья-то сбежавшая девушка, участник движения против азартных игр и, быть может, недоучка-помощник сиделки.
Включаю радио, но на всех станциях снова какая-то меланхолия. На Армейском Радио один старик рассказывает надтреснутым голосом о происхождении свастики. Скоро день Холокоста, и все уже готовятся: обязательные воспоминания, участие в национальных дебатах, погружение во всеобщую скорбь. Готовимся к ежегодной кульминации. Она будет в десять утра, когда в течение двух минут воет сирена, и все люди Израиля встают, вся страна, как один человек, встает, замирает и стоит без движения и быстро считает в уме от одного до шести миллионов, и думает о несчастных жертвах с сильнейшим состраданием и желанием отмщения. Самое странное заключается в том, что всякий раз эта сирена пугает так, будто слышишь её впервые. Ты знаешь, что сейчас она прекратится, ты уже миллион раз её слышал, но почему-то она всегда застигает тебя врасплох. Я, как правило, заранее где-нибудь прячусь, например, в туалете, или, если я дома один, я просто не встаю. В этом году, по всей видимости, придётся стоять и молчать, как все: надо подать пациентам пример.
В прошлом году, когда завыла сирена, мы как раз сидели в игровом зале и смотрели телевизор. Урия Эйнхорн взбесился и стал бегать, орать и пытаться спрятаться, Ассада Бенедикт смеялась над ним, Абе Гольдмил принялся ругать её за то, что она насмехается над памятью о погибших, Иммануэль Себастьян велел ему заткнуться, потому что нельзя говорить, пока звучит сирена, Деста Эзра начала плакать, и Абе Гольдмил заявил, что его дедушка погиб в Дахау, и, следовательно, он имеет право не вставать вместе со всеми, и Доктор Химмельблау сказала, что если уж я не могу выполнить такую простую задачу, как заставить их стоять молча в течение двух минут, то как я могу ожидать от них — или от неё — какого-то уважения?
Два года назад, ещё когда я учился в Еврейском Университете, я попросил разрешения уйти минут за десять до конца занятия, у нас, по-моему, были углубленные занятия по фонологии, и я пошел в туалет гуманитарного факультета. По всему кампусу висели постеры, студентов приглашали принять участие в дебатах Кафедры Еврейской философии на тему «Где был Бог во время Холокоста?» На постере, что висел на доске объявлений возле туалета, кто-то от руки написал чёрным маркером:
а) В Берлине
б) В Беверли-Хиллз
в) В отпуске
г) В воображении верующих
Я заезжаю на заправку. Закрыто. Я ставлю машину возле ближайшей колонки и оглядываюсь. Здесь никого нет, только стрекочут сверчки, ветер шелестит по тёплому асфальту, большая вывеска светит бесцветным неоновым светом, а возле насоса для шин стоит Рамзи и держит в руке пачку не розданных никому листовок и выглядит усталым. Я глушу двигатель и вылезаю из машины.
— Где она?
— Ты её потерял?
— Её здесь нет, так?
— Последний раз я видел её вчера днём, она была с тобой, и мы попрощались.
— Она пропала.
— Она вернётся.
— Она нужна мне.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Зачем?
— Мне надо задать ей пару вопросов.
— Каких вопросов?
— Не знаю. Просто вопросы.
— О чем?
— Мне надо написать работу.
— Ты учишься?
— Да.
— О чем работа?
— А какая тебе разница?
— Просто интересно.
— Эпические повествования.
— Эпические повествования?
— Великие шедевры мировой литературы.
— Как Гомер?
— Типа того.
— Гомер был женщиной?
— Я не знаю, мы не говорили об этом на занятиях.
— О чём же вы говорили?
— Об «Одиссее».
— Не нравится мне Одиссей.
— Почему?
— Почему нормально, что он семь лет трахается с этой своей маленькой нимфой на острове, а его жена ждёт его дома, пассивная, верная и целомудренная?
— Рамзи, я ищу Кармель.
— Зачем тебе Кармель? Я знаю всё про эпические повествования.
— Ничего ты не знаешь об эпических повествованиях.
— Проверь меня.
— У тебя были ещё курсы, кроме «Как стать бомбистом-смертником»? Ты читал чего-нибудь, кроме «Руководства террориста по успешному человекоубийству»? Ты читал «Сказание о Гильгамеше»? А «Беовульф»? А «Сэр Гавейн и Зелёный Рыцарь»?
— Да то же самое. В «Гильгамеше» богини, проститутки и другие магические женские существа сообщают, что женщины не есть люди. В это время храбрый царь, способный в течение семи дней сохранять эрекцию, борется за свое право на сексуальное обладание каждой девственницей в своей земле.
— Рамзи…
— В «Беовульфе». Жаждущие крови воины, которые называют себя истинно верующими, борются и побеждают тех, кто не обращается в их веру, и рубят в клочья и чудовищного парию, и его мамашу.
— Рамзи!
— А в этом «Сэре Гавейне» женщина представлена либо как старая уродливая колдунья, которая уловками заставляет героя предать своего хозяина, либо как двуличная соблазнительница, которой он должен противостоять, дабы сохранить свое превосходство в неприкосновенности.
— Прекрати! Хватит! У меня вообще занятия не по эпическим повествованиям!
— А о чем тогда?
— О Робинзоне Крузо!
— Эх. Я не читал «Робинзона Крузо».
— Не читал?
— Так вот.
— Тогда ты не можешь помочь мне с моей работой.
— Чего такого важного в этой твоей работе?
— Её нужно сделать. Я должен её закончить.
— Зачем?
— Чтобы двигаться дальше.
— Куда?
— Я не знаю. Просто двигаться. Вперёд.
— Ты не хочешь двигаться вперёд.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Если бы ты действительно хотел двигаться вперед, ты давно бы закончил свою работу.
— Я закончу её.
— Когда?
— Скоро. А потом уеду. Вот увидишь.
— Куда уедешь?
— Куда-нибудь. Куда угодно. В Уэльс, в Финляндию, в Голливуд. Не важно.
— Тебе не надо писать работу, чтобы уехать в Голливуд.
— Если я её не напишу, мне придётся остаться здесь.
— Так и оставайся.
— Зачем мне тут оставаться?
— Это твоя родина.
— Я думал, что ты веришь, что это твоя родина.
— И моя тоже.
— Значит, мы соседи.
— Да.
— И друзья.
— Нет.
— Почему нет?