— Ты рассказала о своем университетском друге мистеру Филотсону?
— Да, с самого начала. Я никогда не делала из этого секрета.
— И что он сказал?
— Он меня не осудил… сказал только, что я для него все, что моя прошлая жизнь не имеет для него значения, ну и все такое прочее.
Джуд был подавлен; казалось, она уходит от него все дальше и дальше со своими странностями и удивительным непониманием отношений между мужчиной и женщиной.
— Ты на меня правда не сердишься, милый? — спросила она вдруг с такой необыкновенной нежностью, в голосе, что даже не верилось, будто это говорит та самая, женщина, которая только что беспечно поведала ему свое прошлое. — Кажется, я могу обидеть кого угодно на свете, только не тебя!
— Не знаю, сержусь или нет. Знаю только, что ты мне очень дорога!
— И ты мне дорог не меньше.
— Но не больше всех. Впрочем, я не вправе так говорить. Не отвечай на это!
Воцарилось долгое молчание. Он чувствовал, что она поступает с ним жестоко, хотя в чем именно, он не мог бы сказать. Казалось, сама ее беспомощность делает ее сильнее его.
— Хоть учился я и упорно, но в некоторых вопросах остался совершенным невеждой, — сказал он, чтобы переменить тему разговора. — Сейчас, видишь ли, я с головой ушел в теологию. Если бы тебя не было здесь, как ты думаешь, чем бы я занимался? Я бы читал вечерние молитвы. Едва ли ты захочешь…
— Ах, нет, нет! — перебила она. — Лучше не надо, если ты не возражаешь. С моей стороны это было бы таким… таким лицемерием.
— Я так и думал, что ты не захочешь присоединиться ко мне, а потому и не стал предлагать. Но не забудь, что со временем я надеюсь стать достойным служителем церкви.
— Ты, кажется, говорил, что собираешься принять сан?
— Да.
— Так, значит, ты не оставил эту мысль? Я-то думала, ты уже от нее отказался.
— Что ты! Мне было так приятно думать сначала, что и ты разделяешь мои чувства в этом отношении, ведь ты так тесно соприкоснулась с англиканством в Кристминстере. А мистер Филэтсон…
— Я невысокого мнения о Кристминстере, разве что о его интеллектуальной жизни, да и то с оговоркой, — серьезно сказала Сью. — Мой друг, о котором я тебе говорила, излечил меня от этого. Он был самым неверующим человеком из всех, каких я знала, и самым высоконравственным. А интеллектуальность Кристминстера — это молодое вино в старых мехах. Все средневековое должно отпасть от Кристминстера, погибнуть, иначе погибнет сам Кристминстер. Конечно, иной раз никак не можешь отделаться от необъяснимой слабости к традициям старой веры, которую с трогательной и наивной искренностью поддерживает, кучка тамошних мыслителей, но когда я бывала настроена особенно грустно и трезво, я всегда вспоминала слова:
О, страшная слава святых, мощи распятых богов!
— Сью, если ты мне друг, ты не должна так говорить.
— Я больше не буду, милый Джуд! — В ее голосе вновь зазвучали взволнованные низкие ноты, и она отвернулась.
— В моих глазах Кристминстер еще не утратил всего своего великолепия, хоть я и негодовал, когда был отвергнут им.
Он говорил мягко, борясь с искушением довести ее до слез.
— Это город невежд, за исключением городского люда, ремесленников, пьяниц и бедняков, — сказала она, упорствуя в своем разногласии с ним. — Они-то знают, какова жизнь, не то что те, кто сидит в колледжах. Твой пример многое доказывает. Именно для таких, как ты, и предназначались колледжи Кристминстера, когда они создавались, — для людей, одержимых страстью к науке, без денег, без связей, без друзей. Но тебя вытеснили сынки миллионеров.
— Ничего, обойдусь и без дипломов. Мои стремления выше.
— А мои — искать правды и широты, — сказала она. — Сейчас интеллект в Кристминстере тянет в одну сторону, а религия в другую, вот они и стоят на месте, словно два барана, сцепившиеся рогами.
— А что бы сказал мистер Филотсон…
— Это пристанище для фетишистов и духовидцев!
Он уже заметил, что всякий раз, как он спрашивал о школьном учителе, она переводила разговор на ненавистный ей Кристминстер, Он сгорал от мучительного любопытства узнать, как протекала ее жизнь в качестве protegee и невесты Филотсона, но она ни словом не обмолвилась об этом.
— Что ж, меня тоже можно причислить к ним, — сказал он. — Я боюсь жизни, и мне постоянно видятся призраки.
— Зато ты добрый и милый! — прошептала она. Сердце так и подпрыгнуло у него в груди, но он промолчал.
— Ты сейчас пребываешь в трактарианской стадии, не так ли? — продолжала она деланно легкомысленным тоном, который принимала всегда, когда хотела скрыть истинные свои чувства. — Постой, когда же это было со мной?.. В тысяча восемьсот…
— Мне неприятен твой сарказм, Сью. Будь добра, сделай, как я попрошу! Я уже говорил, что в этот час я обычно читаю главу из Евангелия, а потом молюсь. Прошу тебя, возьми любую из моих книг, какая тебе понравится, сядь ко мне спиной и предоставь меня моей привычке. Ты никак не хочешь присоединиться ко мне?
— Я буду смотреть на тебя.
— Не надо. Не дразни меня, Сью.
— Хорошо, хорошо, я сделаю все, как ты сказал, я не буду тебя больше сердить, Джуд, — сказала он тоном ребенка, решившего быть послушным, и тут же повернулась к нему спиной. Возле нее лежала Библия маленького формата — не та, что была у него, а другая. Она взяла и листала ее, пока он молился. — Джуд, — сказала она весело, когда он кончил и вернулся к ней, — хочешь, я сделаю тебе новый Новый завет, какой я сделала для себя в Кристминстере?
— Ну, сделай. А как это?
— Я взяла и переделала мой старый: вырезала все послания и переставила их в том порядке, как они были написаны, — сначала послания к фессалонийцам, потом остальные послания, а уж потом Евангелие. Потом дала все это переплести. Мой друг из университета, мистер… впрочем, зачем тебе знать, как его звали, беднягу, — сказал, что я очень хорошо придумала. И верно, после этого книга стала вдвое интереснее и понятнее.
— Гм! — произнес Джуд, почуяв в этом что-то кощунственное.
— А вот еще одно литературное преступление, — сказала она, перелистывая Песнь Песней, — этот краткий пересказ содержания в начале каждой главы, убивающий душу поэмы. Не волнуйся, никто и не требует вдохновения для заголовков. А многие богословы даже относятся к ним с презрением. Смех берет, как подумаешь об этих старейших или епископах, уже не помню, сколько их там было, двадцать четыре, что ли, как они сидят с постными лицами и сочиняют эту ерунду.
Лицо Джуда выражало страдание.
— Ты настоящая вольтерьянка! — прошептал он.
— Правда? Тогда я больше ничего не скажу, кроме одного — никто не имеет права фальсифицировать Библию! Я ненавижу эту ложь, когда пытаются замуровать в теологических абстракциях восторженную, естественную человеческую любовь, воспетую в этой великой и страстной песне! — После его упрека она заговорила горячо, чуть ли не дерзко, и на глаза у нее навернулись слезы. — Как мне недостает друга, который поддержал бы меня! Никто никогда со мною не согласен!
— Что ты, милая Сью, моя хорошая Сью, разве я против тебя? — сказал он, беря ее руку и удивляясь, что она вкладывает столько чувства в обыкновенный спор.
— Да, против, против! — воскликнула она, отворачиваясь, чтобы скрыть от него слезы, — Ты заодно с этими людьми из педагогического колледжа или почти заодно! А я все равно считаю, что пояснять строки поэмы: "Куда ушел возлюбленный твой, о прекраснейшая из женщин?" — примечанием: "Церковь исповедует свою веру" — это просто курам на смех!
— Ну, хорошо, пусть так! Ты все принимаешь так близко к сердцу! Сейчас я и сам склонен дать мирское толкование этим словам. И если уж на то пошло, ты знаешь; что прекраснейшая из женщин для меня — это ты!
— Тебе не следует этого говорить! — отозвалась она, и в голосе ее прозвучала суровая нотка.