Четыре года у меня не было никаких «свиданий», а затем, поняв, что самое плохое уже произошло, я стал напропалую встречаться с девушками, превратившись в невероятно отвязного для своих лет ухажера. Но те четыре года, что я был изгоем, я посвятил гитаре. Своим занятием я обязан букетику ноготков и трем ослам.
Рафаэль открыл для себя уединенность музыки, ее потаенные краски и обманчивые истории. Отныне лишь ей он поверял все неурядицы и переживания. Он понимал, что должен как-то оградить ее от родительской близости, его окружавшей. Внешне он оставался все тем же веселым любящим сыном, но мать подметила, что он легко уходит от семейного общения. Он нашел свое волшебство, свой «запасной выход». У него имелся путь бегства от мира. Будто стул, на котором он сидел, был конем, готовым унести его в неведомый край.
Кто научил его этому секрету? Однажды он, юный музыкант, наблюдал за танцевальной парой, начавшей репетировать, когда оркестр еще не расчехлил инструменты; эти двое танцевали под фортепьянную запись, будто ширмой отгородившись от всех людей в зале. В своей интимной подготовке они уже были одни. Анна спросила, знал ли он писателя, и Рафаэль вспоминает, как мальчишкой проводил с ним долгие часы в его саду. Старик сидел за столом во впадине, некогда бывшей прудом; перед ним были тетрадь, ручка и чернильница, но он не писал. Рафаэль брал другой стул и подсаживался рядом. Помнится, на дереве вечно заливались птицы. Писатель спрашивал, что происходит в округе, и Рафаэль рассказывал о костре, пахоте, забое коров, о том, как его отец вырезал большую деревянную ворону и, поставив ее на изгородь, с душераздирающим криком искромсал ножом. Он уверял, что зрелище отпугнет от сада настоящих ворон. Понятно, говорил старик, глядя за озеро, где текла подобная жизнь. Рафаэль частенько сидел с ним за синим столом в тени огромного дуба.
Я мыслю, лишь когда пишу, говорил старик. Беру тетрадь, ручку и погружаюсь в рассказ. Внешне умиротворенный, он ненароком подсказал Рафаэлю путь в жизни и научил его быть одиноким и довольным, отгороженным от всех знакомых, даже тех, кого любишь, что, как ни странно, позволяет их лучше понять. В каком-то смысле это был ужасный урок скрытности (что можно сделать с жизнью и вырванным из нее временем), которая ведет к близости. Писатель стал образчиком такой жизни. Одиночкой в своем хлопотливом и многолюдном вымышленном мире. Это был один из последних их разговоров.
* * *
Три часа ночи. Рафаэль снял с крюка лампу и вышел на улицу. Один из стульев на поляне он занял лампой, в которой запалил фитиль, на другой сел сам, отодвинув его из круга света и сложив руки на коленях.
Перед тем как выйти из темного фургона, он прислушался к дыханию Анны, разметавшейся на койке. Она худощава, но привыкла к американскому простору. Во сне Анна погружена в свой мир, где даже она чужая, и Рафаэль вновь одинок. Это был его ночной час, когда сна ни в одном глазу, когда он слушал шепот деревьев, окаймлявших поляну под бледной луной. И все же он одинок. Последний раз он видел отца в то утро, когда они уходили от могилы Арии. Рафаэль в нем нуждался, заклиная вернуться в их мир. Шло время, об отце не было ни слуху ни духу. Он затерялся в лабиринте больших и малых городов. Рафаэль стал сиротой. Выходило, родители не могли существовать друг без друга. Он лишился обоих крыльев, прикрывавших его.
Сзади тихо подошла Анна и положила руки ему на плечи:
Опять ушел.
Нет, я здесь.
Вот и хорошо, мне надо кое о чем с тобой поговорить.
О нас…
Нет. Обо мне.
Анна отбросила все мысли, нерешительность ее исчезла. Из-за границы тьмы на них пялился заяц. Анна ждала, чтобы он выпрыгнул на свет. Любопытство… отвага… — вот что отстукивали два беснующихся сердца.
Из прошлого
~~~
Одно время Клэр вела две разные жизни. Будни заполняла работа в Сан-Франциско у юриста по фамилии Ви, старшего помощника Канцелярии государственной защиты. Служба состояла из занудливых изысканий, технике которых ее обучил сам Ви, подметив ее нюх, позволявший за милю учуять информационную мышь. В выходные Клэр исчезала. Она уезжала на ферму к югу от Петалумы и пару часов пятничного вечера проводила с отцом.
Сидя друг против друга, они ужинали. Клэр замечала, как сильно постарел отец. Одежда на нем болталась, но отточенные движения и скупость в словах указывали, что он еще крепок. Он был из тех, кто в двадцать лет дни напролет расчищал землю, истребляя койотов и барсуков, которых считали свирепыми, как росомахи. Клэр и Анна знали историю о том, как однажды с парой собак он несколько дней выслеживал пуму; в конце концов крапчато-голубые кунхаунды загнали двухсотфунтового зверя на дерево, и отец выстрелом сбил его с ветки. Девочкам страшно хотелось, чтобы он живописал подобные случаи, превращая их в великие приключения своей молодости. Но отец был лаконичен и молчалив, не желая распространяться о прошлом. Вот и теперь они с Клэр молчанием обходили эпизод, из-за которого в их жизни больше не было Анны. Потеря дочери будто сожрала его и переваривала до тех пор, пока он не обуздал свои чувства, как уже было после смерти жены, о чем новорожденные девочки не могли помнить. Если в нем еще жили боль и безудержная любовь к Анне, со второй дочкой он об этом не говорил. Однажды Клэр упомянула имя сестры, и отец вскинул руку, грозно моля замолчать. Прежняя близость между ними исчезла; если когда-то она существовала, ее архитектором была Анна.
Потом они мельком виделись утром, перед тем как Клэр отправлялась в горы, уложив в короб дождевик, воду и провизию на полтора суток. Верхом она взбиралась на холмы, которые в глубине души числила своим истинным домом. Здесь кончался семейный устав, здесь можно рисковать собой и почувствовать непередаваемое возбуждение от того, что чуть не заплутала в низинном тумане, где веяло дымом от чьего-то далекого костра, но к вечеру отыскала стоянку.
Она рисковала беспрестанно: под луной вскачь неслась по узким тронам, переплывала бурные потоки, галопом проскакивала Безрукий мост, [35]бросив повод и раскинув руки. Коллеги вряд ли узнали бы в ней привычную Клэр. Пожалуй, и отец ее не признал бы, хоть ведал, что с юности ее тянуло в горы. (Она же считала его домоседом, которого не приманишь за руль или в седло.) Видимо, в ней говорит лихая кровь какого-нибудь предка-лошадника, считала Клэр. Коснувшись стремени, она тотчас избавлялась от своей хромоты. Вот так она открыла в себе неисчерпаемый потенциал.
Когда Клэр впервые участвовала в гонке на выносливость, ее сбросила лошадь, и она скатилась по каменистому склону. В клубах красной пыли животное терпеливо ее поджидало, пока с вывихнутым плечом она карабкалась обратно. Клэр продержалась еще две мили, прежде чем здравый смысл вкупе с инстинктом самосохранения пересилил голос крови, и по желтым вехам она вернулась в лагерь на плато Робинсон. Перед спуском лошадь опять заартачилась, но Клэр ее уже простила. У лошадей бывают свои закидоны. Кто-то забил косячок, который Клэр выкурила, прежде чем позвонить отцу.
Через час он приехал в повозке. В глазах Клэр застыло выражение израненной собачонки, которая сдуру кинулась в чащу, понятия не имея о ее пределах. О травме она ничего не сказала, но, выбравшись из повозки, не смогла идти, и отец на руках отнес ее в дом. Впервые за год он к ней прикоснулся. В кухне отец уложил Клэр на длинный стол, обмотал ее плечо распаренным полотенцем и, упершись коленом в ее спину, так рванул руку, что у нее из глаз брызнули слезы. От повторного рывка она потеряла сознание.
Очнулась Клэр все на том же столе. Голова ее покоилась на подушке. Отец сидел на старом клетчатом диване — охранял. Клэр тихонько повернулась с боку на бок. Потом села в машину и проехала сорок миль до Сан-Франциско, где назавтра ее ждала работа.