Он, дескать, собирается дустом продезинфицировать камеры и самих арестантов, сообщает папаша, для чего последние должны сдать одежду и вещи, чтоб не промокли. «Как это?» — не возьмет в толк матушка. «Сырость. Мокро. Вроде потопа». — «Ah. Je comprends». [30]
Je comprends,повторяет Анна. Они с Рафаэлем лежат в постели.
Отец сообщает новость арестантам, а моя будущая матушка извещает арестантку. Раздевшись догола, мужики просовывают одежду сквозь решетки. Папаша (пока еще тоже будущий) уносит шмотки в контору и опрыскивает их дустом. В округе жуткое нашествие клещей и вшей, стращает он, в одной тюрьме двое заключенных уже скопытились. Затем орошает камеры, из которых все вынесено, и окатывает мужиков, спереди и сзади. После процедуры всем велено десять минут не шевелиться.
Матушка приносит вещи узницы, и отец, проверив, нет ли вшей и клещей, присыпает их дустом. Зэчку опрыскивать не надо, говорит он, потому как, странное дело, на бабах эти твари не живут. Матушка удивлена, но раз человек говорит, значит, так оно и есть. Отец перетряхивает арестантскую одежду, находит бумажку, из-за которой весь сыр-бор, и запихивает ее в башмак подруги. Мужики возвращаются в камеры, отец их благодарит, сообщает арестантке, что в ее одежде найдены три клеща, и, поручавшись с матушкой, отбывает восвояси.
Но перед тем дает ей подписать бумагу, где, мол, надо указать свой возраст, род занятий и адрес. Мать написала «кочевая», как тогда называли цыган. Она была manouche.Разумеется, полицейские этого не знали, иначе она бы никогда не получила места в участке. Адреса у нее не имелось, только стоянка за городской околицей, где в фургоне проживала ее семья. Вот так мой отец встретил тайну под именем Ария.
Все прошло шито-крыто. Тюремщик вернулся с обеда и только зажал нос от дезинфекционной вони. Лишь на другой день арестант завопил, что его обокрали. К тому времени отец уже обхаживал Арию, чье имя он узнал из липового бланка. После войны папаша колесил по Италии, а потом его занесло в Бельгию, где было легче привычным способом добывать деньги. Ранение не мешало вернуться к воровскому промыслу.
Значит, они поженились?
Свадьбы не было, но она стала его женой. Он поселился в ее фургоне. Мать лишь раз упомянула, что до войны он был женат. Война многих раскидала. Была одна жизнь, стала другая. Кое-кто решил не возвращаться к прошлому.
Война — удобная отговорка.
Да, но отец-то по уши влюбился. Мать была много моложе. Он был не из ревнивцев — ведь вор все считает «общим», — но теперь бросил прежние замашки и стал жить по ее правилам. В той среде строгий нравственный устав.
Значит, Ария…
Да. Ария. И мой отец.
Повернись ко мне… Все это правда?
Может, за давностью что-то стерлось. Но именно так, под видом дезинфектора, он познакомился с матерью.
Наверное, есть что о нем порассказать.
Да уж. Раз, когда полиция шерстила табор, он переоделся женщиной. Целый месяц ходил в женском наряде, пока буча не улеглась. В юности он отмотал срок и решил, что больше никогда не сядет.
Его можно понять.
Дело не в том: он боялся, что к матери начнут подъезжать другие мужики. Думаю, она была ему верна, но тут — поди знай…
Ария, повторила Анна, будто пробуя слово на вкус.
После дезинфекции он смекнул, что до прихода тюремщика еще минут пятнадцать, и, подсев к девушке, в лоб спросил, не желает ли она с ним встретиться. Девица разглядывала карты. То так их разложит, то этак. Обрывок зеленой ленты перехватывал ее смоляные волосы. Не говоря ни слова, она придвинула ему колоду. Он снял и вытянул карту. В картах Таро он ничего не понимал и лишь смотрел, как девушка выкладывает их на столе. Потом она велела взять еще одну карту. Он глянул на часы над ее красивой головкой:
— Боюсь показаться невежей, но мне пора.
Девушка молча перекладывала карты, словно что-то в них читая, и лишь слегка кивнула, когда он выскользнул за дверь.
Ей было незачем смотреть на его лицо и странно темные руки, ибо карты неизмеримо достовернее сказали о будущей встрече. Через окно он заглянул в комнату: склонившись к столу, девушка рассматривала карты.
На другой вечер он пришел в ее фургон. Она смерила его взглядом, словно удостоверяясь, что получила желаемое. В нем угадывался будущий ревнивец; наверное, война заставила его искать безусловной надежности.
Предавая жену, от Арии он требовал верности. Как давеча в каталажке, она промолчала, не желая зарекаться от судьбы и случая. Ничего нельзя обещать навеки, да и сам он не образчик нравственности, чтобы требовать обеты. За все совместные годы она ни разу не успокоила его заверением в своей верности, чего так хотелось человеку, внезапно осознавшему, что собственность священна.
Рафаэль поведал не все. В семь лет он еще спал рядом с матерью, которую воспринимал как центр вселенной, обнимая ее с тем несомненным полноправием, с каким мальчик обнимает своего пса. В двадцать он голышом купался с ней в реке. Для него нагота была естественна, и он ничуть не стеснялся Анны, когда голый курил у окна, сосредоточенный лишь на огоньке сигареты и воркотне голубей, нашедших приют за обветшалой стеной. Если б Анна спросила, он рассказал бы (а может, и нет) о том, как мать, в ком всегда жила смесь основательности и неприкрытого желания, оберегала тайну своей верности, что подобна крепостному рву, который то ли перейдешь, то ли нет. Бывало, мать что-то ему шепнет и поцелуем в ухо запечатает секрет, чтоб никому не разболтал.
Здорово, что у тебя была мать, такая мать.
Я знаю.
Ему казалось, что тепло Анны просто заменило грудь Арии, в которую когда-то давно он утыкался лицом.
Анна просыпается рано и садится за перевод скудных текстов Люсьена Сегуры. Почти всю жизнь он пребывал в безвестности: поэт и автор иеремиады о Первой мировой войне — вот и все сведения. За годы после его смерти память о нем канула в здешнюю землю, соотечественниками он почти забыт. Анне любы подобные чужаки истории: они важны, как подземные реки. Одна в постели, она просыпается в последнем пристанище Люсьена Сегуры, варит кофе и к восьми уже за работой. О Рафаэле вспоминает лишь за полдень, когда он вышагивает через луг, замышляя обед. Для нее он «сумасбродный незнакомец», как, возможно, и она для него. После обеда они залегают в ее спаленке, а затем полуголый Рафаэль шляется по дому, который все еще ему интересен: вскользь глянет на картины, откроет шкаф, где некогда хранилось белье, и, свесившись из верхнего окна, пялится на платановую аллею.
В одну из таких вылазок в коридоре он слышит шум, напоминающий журчанье реки. Шорох доносится сверху, из-за потолка. Отыскав лесенку, через люк Рафаэль проникает на чердак, где воздух густ от птичьего тепла. К голой спине липнут перья. Еще мальчишкой он знал, что в доме есть голубятня. Однако за долгие годы перегородка между ней и чердаком местами обвалилась, и теперь птицы свободно посещают закут под кровлей. Нескончаемая суета прилетов и вылетов. Стать голубем Рафаэль не мечтал, но не раз представлял себя птицей, что воспарит над землей, а затем в долгом скольжении перенесется туда, откуда с высоты откроется потаенный вход в лес, невидимый людям. Из поднебесья жизнь на земле выглядит крошечной: рой голосов, скрип фургона, дымок из ружья, пыхнувший в миндалевой роще, и нечто подобное той музыке, что звучала в плеере Анны, той, что взовьется ввысь и поведает о самом главном.
Рафаэль замирает посреди чердака. Он знает, что увидит, если прильнет к узенькой щелке в портальной стене. Лесистую долину Буа-де-Мазер, где много лет назад тихо упокоилась его мать. Они с отцом копали могилу, четверо других наблюдали; когда мать предали земле, все пошли прочь, каждый сам по себе, точно спицы в колесе повозки, унося об Арии свою собственную память, которой ни с кем не делился, дабы ее не выхолостить. Речей не было. Его попросили сыграть, но он отказался; он сыграет позже, когда она прочнее в нем обживется. Он сумеет ее воплотить, и тогда отец переймет ее черты, с которыми прежде неосознанно боролся. В щель виднеется лесная опушка, куда тем утром ее принесли. Она прожила очень короткую смерть — уже через три часа ее опустили в землю, словно та была кораблем, требовавшим немедленной посадки. Она вернулась на свою любимую поляну. Было около пяти утра, птичий гвалт будто сопровождал ее уход.