Калонджи
Равен ушел. И показалось, что магазин стал слишком просторным. Тишина — будто звон в ушах. Как старый телефон, подумала я и удивилась такой мысли. Вот и сейчас, как и вообще в последнее время, я понимаю, что мой мозг вбирает в себя чьи-то впечатления, не имеющие ничего общего с моим собственным опытом. Оставляют ли их те, кто побывал в одном пространстве со мной? Его ли это воспоминания стали моими?
Я брожу среди полок, стирая пыль, хотя все и так уже чисто, но мне надо чем-то занять свои руки. Чего мне хочется — так это касаться всего, чего касался он. Я с жадностью впитываю то немногое, что есть. Слабый запах мыла от его кожи. Тепло от последнего длительного прикосновения.
Так, в конце концов, я подхожу к обрывку газеты, который он оставил разложенным на прилавке. Я кладу на него руки и закрываю глаза, жду, когда появится картина, показывающая, где он сейчас: едет ли по ночной автостраде, может быть, с открытыми окнами, барабанит пальцами в такт музыке по радио, вдыхает запах невидимого океана, специй в волосах. Но я ничего не вижу. Так что спустя какое-то время ничего не остается, как снова открыть глаза и взять этот листочек, чтобы аккуратно убрать на дно ящика, где хранятся старые газеты.
В этот момент я и увидела заголовок: НЕГОДЯИ ВЫШЛИ НА СВОБОДУ. А под ним фотография двух белых тинейджеров, скалящих зубы в торжествующей улыбке. Даже расплывчатость фотографии не может скрыть их нахального вида.
И в ту же секунду меня охватило настойчивое желание, инстинктивное, вышедшее откуда-то из глубин сознания, где залегли разные страхи. Тило, узнай, чему они так радуются. Тило, давай! Но вместо этого я сворачиваю бумагу слегка дрожащими пальцами.
Я никогда не читала газет, даже индийских, которые приходят в магазин еженедельно.
А хотелось?
Да, конечно. Я, Тило, чье любопытство и так уже много раз подталкивало меня к тому, чтобы выходить за рамки, предписанные мудростью. Иногда я подношу свежую газету к лицу. Запах чего-то вроде горящего металла поднимается от крошечных черных буковок.
Я отстраняюсь. Не много ли нарушенных правил?
Вот как учила Мудрейшая:
— События внешнего мира не должны волновать Принцессу. Стоит вам забить голову чем-то посторонним, как истинное знание теряется, как крупицы золота в песке. Настройте себя на то главное, для чего вы пришли — поиск лекарства для людей.
— Но, Мудрейшая, не полезно ли будет узнать, что творится во внешнем мире, чтобы понять, почему эта некая жизнь, отданная мне на попечение, стала темой газетной статьи?
Ее вздох немного раздражен, но не гневен:
— Дитя, содержание газеты — шире, чем то, что выхватывает твой взгляд или мой. Углубись в себя, чтобы узнать то, что тебе надо знать. Слушай голоса специй — они назовут нужное имя.
— Да, Мама.
Но сегодня я бы спросила так:
— Мама, не было ли с тобой такого, что все мысли плещутся вокруг, как соленые волны океана, и только один призывный голос — его — громок, словно крик чайки, а остальное кажется тусклым и далеким, как сигналы подводной лодки.
Мама, что же мне делать? Все определенности моей жизни размываются, словно береговая насыпь во время шторма, оставляя лишь песчаные комья.
Моя голова так отяжелела, что я невольно опускаю ее на прилавок, но там этот кусок газеты все еще…
Видение захлестнуло меня резко, как ударом плети по глазам. Молодой мужчина в постели, трубки тянутся от его носа, от рук. Белые бинты на белой больничной подушке. Только выделяются пятнами незакрытые участки кожи — и она темная, как моя. Индийская кожа. Только бледно-голубые сигналы ритмично вздрагивают на экране. Все остальное в палате бездвижно.
Но в голове человека…
Тило…
Однако я уже втянута. Пройдя сквозь оглушительные пласты боли, я оказываюсь у истоков той истории, которая завершилась прочитанным мною заголовком в газете.
В его воспоминании опускается вечер. Бледное солнце скрывается за деревьями, в центральном парке темнеет, людей практически нет, только несколько запоздалых служащих сгрудились у автобусной остановки, с двумя мыслями в голове: «Домой» и «Ужинать». Он опускает красный навес с округлыми наезжающими друг на друга желтыми буквами: У МОХАНА: ИНДИЙСКАЯ ЕДА. Сегодня он припозднился, но это был удачный день: почти все, что приготовила Вэнна, продано, и столько людей похвалили еду, некоторые приводили друзей. Может быть, пора взять помощника и поставить еще один фургончик в другом конце города рядом с новыми офисными зданиями. Наверняка и Вэнна сможет найти приятельницу, которая бы помогала ей с готовкой…
Тут он услышал шаги, шорох опавших листьев, сминаемых ботинками, звук, как будто давят стекло. Почему он такой громкий?
Когда он оборачивается, два парня подошли уже совсем близко. От них исходит нечистый запах, как от затхлого чеснока. Он думает, как все же даже по запаху отличаются американцы от индийцев — даже от офисных, обливающихся одеколонами и дезодорантами. Но вдруг он понимает, что это запах его собственного пота — признак внезапного страха.
Молодые люди острижены почти наголо. Под коротким ежиком волос просвечивает кость черепа, белого, как мерцание в их глазах. Они выглядят не старше, чем на 19 — почти еще подростки. Их обтягивающие камуфляжные майки вызывают неуютное чувство.
— Извините, уже закрыто, — объявляет он и решительно протирает верх фургончика бумажным полотенцем, отбрасывает камешки, которыми закрепил колеса. Будет ли это невежливо, если он уже пойдет, когда они еще здесь стоят? Он попробовал немного двинуть тележку.
Парни быстрым движением преградили ему путь.
— С чего ты вообразил, что нам нужна эта чертова дрянь? — начал один.
Другой слегка наклонился. Как бы ненароком, даже почти изящно, опрокинул аккуратную стопочку бумажных тарелок. Индиец автоматически нагнулся, чтобы поднять их, в голове — сразу две мысли: У них такие мутные глаза — как грязная лужа. И: Надо сматываться.
Тупой носок ботинка заехал в подмышку его выставленной вперед руки — толчок отдался горячим, как расплавленное железо, всплеском боли в боку, и сквозь него он услышал, как плевок:
— Ублюдочные индийцы, оставались бы лучше в своей проклятой стране.
Но боль не так сильна, как он опасался, не настолько сильна, чтобы он не смог подобрать камень и швырнуть в того, который в это время толкал фургончик — тот начал с шумом заваливаться набок, и кабабы и самса, которые Вэнна так любовно скручивала и начиняла, посыпались в грязь. Он с удовольствием услышал «чпок» попадания, увидел, как парень подался от удара назад, увидел до смешного удивленное выражение на его лице. Индийцу стало хорошо, несмотря на то, что было больно дышать, и маленькая пронзительная мысль: сломаны ребра? — всплыла на миг в его сознании. (Он не узнает, что позже адвокат, демонстрируя суду синяк от камня у одного из молодых людей, заявит, что все это затеял индиец, а его клиенты только оборонялись.) На минуту он поверил, что сможет ускользнуть, может быть, добежать до автобусной остановки, спасительного бледного света фонаря, до горстки людей (разве они не видят, что происходит, разве не слышат?), стоящих на остановке. Но тут второй прыгнул на него.
Даже теперь, когда индиец не может толком вспомнить, что произошло (голова дернулась от сокрушительного удара кулаком, одетым в металл), ощущение боли по-прежнему явственно. Боль как непрекращающийся фон всего того, что было потом. Так много видов боли: опаляющая, как огонь, жалящая, как иглы, бьющая, как молот. Впрочем, нет. В конечном итоге все сливается просто в боль, как она есть. (Поганый урод, ублюдок, кусок дерьма, сейчас мы тебя проучим.) Он думает, что зовет на помощь, только получается на его родном языке: бачао, бачао! Ему показалось, что красная татуировка, которую он увидел на плече одного, изображала тот же самый знак свастики, что обычно рисуют на стенах домов в индийских деревнях на удачу. Но, конечно, этого не могло быть (удар по голове, такой сильный, что все его мысли разбились в желтые звездочки), просто это кровавая пелена в глазах, игра покалеченных нервов.