27 декабря (6 января) 1610 года Дмитрию удалось наконец провести свою стражу и он бежал из Тушинского лагеря. До последнего момента Марина Мнишек ничего не знала об этом побеге. Те, кто ему помогал, вывели из царского «дворца» только самого Дмитрия и его шута Петра Козлова, уехавших то ли в санях с тесом, то ли «в навозных санях», как написал Конрад Буссов [303]. Думается, что более достоверной информацией обладал королевский комиссар Станислав Стадницкий, писавший о бегстве самозванца королю Сигизмунду III под Смоленск по горячим следам, в тот же день 6 января. Лжедмитрий II сумел незаметно покинуть свои покои. «Затем, так как у нас была битва, он у боярина, которому доверял, взял бахмата [304]и бежал к одному донскому атаману». Оттуда «в санях, прикрыв его тонким тесом и посадив на него нескольких человек, казаки вывезли его в Калугу». В дневнике королевского похода также сочли необходимым записать о побеге самозванца из Тушина, подчеркнув, что «ложный Дмитрий» бежал из-за предстоящего заключения договора с королевскими послами, причем он «бросил царские регалии и жену». Эта запись сохранила и еще одну деталь, которая могла быть известна только очевидцам: все произошло «под вечер, после того, как протрубили пароль» [305].
Николай Мархоцкий, вспоминая впоследствии об уходе Дмитрия, записал, что «царица со своими приятелями (наверное, имелся в виду брат царицы саноцкий староста Станислав Мнишек. -В. К. )осталась в обозе» [306]. Осталась не просто без своего «царя», а без всякой надежды. Марина Мнишек заметалась, пытаясь найти опору то у своего отца, то у короля. Пока не услышала слова нежности и заботы оттуда, откуда она, может быть, и не чаяла их услышать, – из Калуги.
Две записки «царя Дмитрия», разысканные И. О. Тюменцевым, лучше всего объясняют мотивы поведения Марины: «Тому Бог свидетель, что печалюсь и плачу я из-за того, что о тебе, моя надежда, не ведаю, что с тобою делается, и о здоровье твоем не знаю, хорошо ли, ты ж, моя надежда, любимая-с, дружочек маленький, не даешь мне знать, что с вами происходит, мой-с ты друг, знай, что у меня за рана, а больше писать не смею!» [307]
Невероятно, как могла сохраниться эта сумбурная записка! Но сколь ярко отразились в ней противоречивые чувства любви и жалости, нежности и страха! Что еще нужно объяснять относительно любви самозванца, писавшего к Марине: «Моя-с птичка любименькая… верь [мне], мое сердце…» Царь Дмитрий проявлял «беспокойство» о судьбе жены и звал свою «коханишку» («любимую») приехать к нему.
Марине предстоял нелегкий выбор. Ей не приходилось объяснять все опасности, связанные с дальнейшим пребыванием в воюющем государстве. Но, видимо, настал тот момент, когда все здравые мысли оказываются подчинены чувствам. И кто может осудить ее за это?!
Общие пережитые несчастья и неприятности нередко сближают людей даже совсем чужих друг другу. Как долго знала Марина Мнишек своего первого мужа? Она видела его, когда он «царевичем» объявился в Самборе, и потом провела с ним девять безумных дней во время московских свадебных торжеств. Рядом же со вторым «царем Дмитрием» она жила больше года. Он держал свое слово и не мог претендовать на большее. Но демарш короля, пришедшего в Московское государство, еще крепче связал их судьбы. Ни Марина без Дмитрия, ни Дмитрий без Марины не могли добиться возвращения на русский престол. Даже просто для того, чтобы сохранить свою жизнь, им необходимо было держаться вместе. Если первый Дмитрий сам вел Марину навстречу ее царской судьбе, то теперь уже Марина Мнишек вела за собой не такого стойкого в трудностях «царика». В этом человеке глубоко сидел страх. Отражение внутренних переживаний по поводу постоянной угрозы собственной жизни можно найти даже в его записках Марине. И, кстати, как окажется в случае с его будущим убийцей Петром Урусовым, опасения самозванца не были беспочвенными. Назвавшись другим именем, Тушинский вор защитил в себе того, кем был на самом деле, – гонимого всеми маленького человека, и со временем сросся со своей ролью, ставшей его второй натурой. В психологическом портрете этого страшившегося разоблачений человека главной чертой было постоянное стремление компенсировать свой страх пролитием чужой крови, пьянством и руганью. Но, как оказывается, имелись в его облике и другие краски.
Мы действительно слишком мало знаем о нем: его, нищего бродягу из Шклова, попросту использовали в своих целях более искушенные циники вроде Михаила Молчанова или князя Григория Шаховского, искавшие «заместителя» погибшего царя Дмитрия Ивановича. Человек начитанный, подвизавшийся на учительской стезе, он писал свои письма по-польски и, следовательно, разговаривал с Мариной Мнишек на одном языке (об этом же говорят адресованные ей записки). Он был ближе ей по своей образованности и знакомству с культурой Речи Посполитой, чем ее погибший муж, самоучка в польском и латыни. Человек не воинственный, не привыкший к лагерной жизни, походам и битвам, не понимающий военного искусства, он отдал все управление в руки своих гетманов. Союз тушинского «царя» Дмитрия и «царицы» Марины вырастал понемногу, начиная с низшей точки непризнания Мариной Мнишек своего «мужа». Но они были нужны друг другу.
Кто знает, где были глаза Марины, пока она жила в Тушине, почему не ужаснулась она тому, что там творилось? Не чувствовала чужой беды, ничего не знала о ней? Или знала, но оправдывала ее необходимостью достижения своей высокой цели? Все эти вопросы остаются и останутся без ответа, но почему-то хочется верить, что «дитя самборских бернардинцев», как называл Марину Мнишек отец Павел Пирлинг, она не сумела так быстро превратиться в беспринципную тушинскую «царицу», управлявшую подданными под стать своему проклинаемому повсюду «мужу».
Глава седьмая «Всего лишила меня превратная фортуна…»
После бегства самозванца из Тушина и без того двусмысленное положение Марины Мнишек в подмосковных таборах превратилось в одно сплошное унижение. Конрад Буссов в «Московской хронике» постеснялся даже говорить о том, каким образом «стали поносить» в Тушине «царицу Марину Юрьевну», ограничившись замечанием, что «и писать об этом не приличествует» [308]. Королевские комиссары, возвратившиеся под Смоленск, рассказывали, что сразу после того, как стало известно о бегстве самозванца, в Тушинском лагере началось «смятение», во время которого растащили все царские украшения: «уносили кто что мог, при чем досталось некоторым богатым боярам». На следующий день было созвано войсковое «коло». Дмитрия продолжали искать, то ругая гетмана князя Романа Ружинского, «что он своим пьянством отпугнул его», то нападая «на господ послов, что они были причиной его бегства» [309].
Во время этих событий королевские послы обратили внимание на то, что русские сторонники «царя Дмитрия» во главе с нареченным «патриархом» Филаретом Никитичем Романовым (его, митрополита Ростовского и Ярославского, признавали патриархом только в Тушине) и боярином Михаилом Глебовичем Салтыковым «явно начали выказывать свою расположенность к королю».
Если быть точным, то симпатии церковных властей и бояр, находившихся в Тушине, вызывал не сам король Сигизмунд III, а идея разрешить с его помощью затянувшийся династический кризис. Многим казалось, что приглашение на московский престол королевича Владислава прекратит наконец споры между боярами и князьями относительно того, кто из них более достоин царского венца. Но камнем преткновения по-прежнему оставался вопрос веры. Необходимым условием такой политической комбинации являлось принятие королевичем Владиславом – в случае вступления его на русский трон – православия. А это как раз в планы короля Сигизмунда III не входило.