Однако же, хоть большинство портных были истреблены во время войны, некоторые, Гот цу данк, [31]уцелели, и эти уцелевшие кроили по старинке, поэтому мсье Альбер положил свои сложенные вчетверо листочки в стол.
И этот самый превосходный портной, вообразите, недавно сшил себе костюм без подкладки, а причина тому — благодарность, которую он испытывает к мсье Дюмейе.
Мсье Дюмейе заглядывает иной раз к нам в ателье проведать мсье Альбера с мадам Леей и как-то раз сказал, что его сын собирается жениться. А мсье Альбер тут же вызвался, в качестве свадебного подарка, сшить костюмы жениху и его отцу. Но день свадьбы Дюмейе-отец назначил, не спросив ни у кого совета, так что конечно же она пришлась на пик сезона. В результате после двух примерок и двух ночей за машинкой Альбер еле успел закончить обещанные два костюма (и, между нами говоря, тройка для отца получилась просто замечательно), а времени на свой у него не хватило.
Мадам Лее было неловко за него.
— Подумай, ну куда это годится, — говорила она, — чтобы портной надел пиджак без подкладки!
— Да ладно, кто будет заглядывать внутрь! — отвечал мсье Альбер. И в течение всего торжества ни разу не расстегнул пиджак.
Кстати, о Дюмейе: я всегда называл его Дю Мейером, и Жаклина была уверена, что он тоже еврей, только ухитрился во время войны переделать свое имя в Дюмейе, а потом так и оставил.
— Будь он еврей, — говорил я ей, — его бы звали не Дю Мейер, а просто Мейер.
— Но есть же барон де Ротшильд!
— Вы правы, но Дюмейе не барон, вот в чем штука!
— Так почему же вы его зовете Дю Мейером, раз он и не еврей, и не барон?
Не помню уж, что я ей тогда ответил. На самом деле, я считаю, он заслужил такое имя тем, что, рискуя жизнью, спас Альбера. Но вслух ведь этого не скажешь.
Костюмы для отца и сына Дюмейе — не единственное, что мсье Альбер шьет по меркам. Не так уж редко, прихватив сантиметр и мел и пристегнув к руке подушечку с булавками, он направляется в маленькую комнатку рядом с ателье — там у нас склад материи, и там же принимают заказчиков на индивидуальный пошив. Чтобы не потерять сноровку, обычно говорит он, словно оправдываясь перед нами за то, что берет дополнительную работу. А по-моему, скорее чтобы не сидеть сложа руки в мертвый сезон и не смотреть, как мы делим на всех скудные заказы Вассермана.
Иногда индпошив подкидывает сюрпризы. Так однажды мсье Альбер вышел из примерочной с широко растопыренными руками.
— Знаешь, что это, Леон? Окружность груди дамы, которая только что ушла.
— Вы ее так руками и измерили?
— Ишь, хухем! [32]В жизни не встречал такой пышной груди, как у этой американки. Почти сто шестьдесят сантиметров!
— Как это почти? Вы что же, месье Альбер, теперь снимаете мерки на глазок? А где же ваш сантиметр?
— Сантиметр оказался коротковат. Я понял, что его не хватает, но не решился отметить, где он кончается, чтобы потом домерить остаток. Прикинул примерно. Нет, вы видали когда-нибудь такой бюст?
Тут взгляд Альбера нечаянно остановился на Морисе, он, наверно, почувствовал неловкость, осекся и, не дожидаясь ответа, пошел кроить. Видно, подумал, что нашему Абрамаушвицу за последние годы скорее приходилось видеть другое: таких людей, которым хватило бы одного сантиметра на троих.
Но вернемся к мадам Полетте. Журналы она использует не только на обертку пакетов с мацой, она их еще и читает. А потом говорит о знаменитостях в таком тоне, будто это все ее знакомые. И даже называет по именам. Я, чтоб ее подразнить, бывает, тоже говорю: «Смотри-ка, Эдит выступает в „ABC“!» [33]Но мадам Полетта не чувствует подвоха, а просто отвечает: «Знаю», — и принимается рассуждать о том, что Эдит Пиаф собирается замуж. Это главное, что ее интересует: кто с кем поженился и кто с кем развелся.
За долгое время я мог бы, кажется, притерпеться к бахвальству мадам Полетты, но, что поделать, если оно меня бесит! Только и слышишь от нее: «Знаю, видела, читала». А любимая приговорка: «С таким-то я знакома». А то еще (особенно в разговоре со мной): «Получше, чем вы». И тут я не могу сдержаться — начинаю с ней спорить, чтобы уличить во лжи.
Однажды я расставил ей ловушку: назвал какое-то вымышленное имя, сказал, что это новый актер, и наболтал про него, что в голову пришло. А когда она опять сказала, что знакома с ним, с торжеством раскрыл свою хитрость. И что же мадам Полетта? «Да знаю, это я нарочно».
Мадам Полетта не допускает мысли, что я могу быть прав. И уж конечно, что бываю прав чаще, чем она. Впрочем, ей это извинительно: она ведь попросту не понимает, что это значит — «быть правым». Ей невдомек, что прав бывает тот, кто говорит правильно, то есть сообразуясь со своими познаниями и здравым смыслом. Она считает, что правота должна распределяться в жизни всем по очереди, как хлеб в булочной, а некоторым к тому же причитаются льготы: так старшим, разумеется, положено быть правыми чаще, чем молодым! Поэтому она приводит мне один и тот же довод: «Почему вы хотите всегда быть правым?» И относит этот изъян на счет моего дурного характера.
Признаюсь, эти споры мне большого удовольствия не доставляют, какое уж тут удовольствие, если стоит мне поймать мадам Полетту на вранье, как она принимается смеяться деланным смехом: «Хи-хи-хи!». Против него я бессилен — что ответишь на деланный смех? Да и разве это смех! Нормальные люди смеются «ха-ха-ха!». А эта знай себе — «хи-хи-хи!». Меня это ужасно бесит, и я так налегаю на утюг, что на каждую вещь уходит минут на десять меньше, чем обычно. Поэтому я первый прекращаю спорить — такая гонка только портит работу.
Кинман, режиссер Еврейского театра, однажды сказал мне, что самое важное в постановке пьесы — правильно распределить роли. Нельзя давать актеру роль, в которой он играл бы самого себя, у него должна быть охота и возможность сыграть кого-то другого.
На полях рабочих экземпляров пьес, которые он ставит, он часто цитирует Луи Жуве, [34]в свое время ему не раз довелось с ним беседовать. Некоторые высказывания я запомнил. Такое, например:
«Играть в театре нас побуждает сожаление о том, что мы никогда не были сами собой, и надежда, что наконец-то станем».
Или вот еще:
«Актер стремится убежать, отбросить самого себя, освободиться и заново себя найти, открыться; он ищет спасения от невыносимой заурядности, условности, лжи своей собственной жизни».
— Если когда-нибудь возьмешься ставить пьесу, — говорил Кинман, — дай каждому актеру роль, которой он не ожидает, не запирай его в тесные рамки одного амплуа, тогда он начнет наблюдать, придумывать, изображать и с удивлением увидит, если он действительно стоящий актер, как много разного заложено в человеке.
Я вспомнил об этих словах после разговора с мсье Альбером в тот день, когда, придя утром на работу, заметил, что мадам Полетта слишком часто сморкается и, как мне показалось, тайком вытирает слезы. Первый раз я видел ее плачущей, и это было так невероятно, что, улучив момент, я спросил у мсье Альбера, что с ней такое.
— Запасы слез — единственное, что никогда не иссякает, — ответил мсье Альбер и рассказал мне историю мадам Полетты:
— Я знаю ее еще с довоенной поры. Мы работали в одном ателье, а платили в то время не так, как сейчас. Вернее, мастеру хозяин, как и сегодня, платил сдельно, но только за окончательно сшитую вещь, с отделкой и подкладкой, а при каждом портном была своя помощница, которой он отдавал часть денег. Мадам Полетта была одновременно отделочницей и женой одного мастера, и тот целый день все понукал ее, чтоб она от него не отставала: «Давай, Пола, давай!» (По-настоящему ее зовут Пола.) Пожалуй, кроме этого «давай, Пола, давай!», она от него ничего и не слышала. Если она шла в туалет, мы все откладывали на минуточку работу и приговаривали хором: «Давай, Пола, давай!» Наконец они скопили денег и открыли собственное дело. Но не ателье, а лавочку на улице не то Пасси, не то Помп, не помню хорошенько, но где-то в том квартале. А вывеску повесили такую: «Отутюжим за минутку». С тех пор Пола и стала называться мадам Полеттой — ей так больше нравилось. Место бойкое, клиентов хоть отбавляй, и поначалу все шло хорошо. Забегали даже актеры — им частенько требовалось в последнюю минуту погладить вечерний костюм. Кого она мне называла? Кажется, Пьера Ришара Вильма, Жоржа Грея… причем они не брезговали заявляться самолично.