Взять хоть такой пример: пришла однажды мадам Сара, пристроила кому-то в ателье пару кусков мыла и отправилась, как обычно, со своим «здрасьте-здрасьте» на кухню к Лее. День был жаркий, и Лея предложила гостье вместо чашки чая стакан пива. Та выпила залпом — я же говорил, жара! Но когда поставила стакан на стол, ей, видно, стало неудобно за себя — все ведь видели, с каким удовольствием она хлебнула пивка, — и она сказала на идише: «Моча!»
Может, пиво и правда было не совсем свежее, но зачем же так говорить! С тех пор Лея опять угощает ее только чаем.
Жозеф, которому я про это рассказал, усмехнулся:
— По-моему, мадам Сара с тех пор, как угнали ее мужа, раз и навсегда решила, что у нее в жизни больше не должно быть никаких радостей. Если же она что-нибудь похвалит, получится, что жизнь снова стала нормальной и в ней появились вещи, которые ей нравятся или не очень. Вообще что-то появилось. Раньше все удовольствия у мадам Сары и ее мужа были общие. Наверняка она никогда ничего не пробовала в одиночку. И когда она сказала, что пиво невкусное, не важно, свежее оно или нет, то вовсе не вредничала и не притворялась. Для нее все горчит, и эта горечь уже не пройдет.
Так вот, я подумал, что уроки с Жозефом, пожалуй, Рафаэлю не повредят. Он и так-то у нас молодец, и мы с Леей уже начали строить планы насчет его будущего. Что может быть приятнее для родителей, чем представлять себе будущее своего ребенка?
Лея хотела бы, чтоб Рафаэль стал художником, ну а я против. Не потому, что он плохо рисует. Рисует он хорошо! Еще в одиннадцать лет нарисовал картинку к «Вороне и лисице». И ворону изобразил два раза: один раз на ветке, а другой — в озере, причем вверх ногами, потому что это отражение. Видели бы вы, что это за озеро: кажется, нагнись — и тоже в нем отразишься. Нет, я против потому, что такая профессия в будущем ничего хорошего не сулит. Ведь о художнике обычно начинают говорить, когда его уже нет в живых. А пока не умер, он живет в нищете.
На прошлой неделе к нам в ателье заходил мсье Шифман, тот, что подписал нас на «Право и свободу», еще он собирает деньги на благотворительный бал, а на этот раз предложил купить картины еврейских художников. Но разговор у нас как-то не заладился, он сразу давай меня убеждать, что такая покупка — выгодное вложение средств.
— Зачем, — отвечаю я, — зачем вы мне говорите про какие-то вложения? По-вашему, я не способен купить картину просто потому, что она мне нравится?
А он мне:
— Я говорю про вложение, потому что, увы, у живых художников картин почти не покупают, но нередко случается, что после их смерти каждая работа стоит целое состояние.
— Вот как? Тогда объясните мне, пожалуйста, мсье Шифман, почему художники не пишут таких картин, которые продавались бы, пока они живы? Разве я, например, стану шить одежду, которую купят только после моей смерти?
— Потому, — отвечает он, — что художники часто опережают свое время и современникам бывает трудно понять и оценить их.
— Тогда скажите, раз ваши художники такие умные и пишут картины для будущего, почему они не могут хоть изредка написать штучку-другую для сегодняшнего дня, чтобы было на что жить?
— Вот я как раз и принес вам такие, для сегодняшнего дня.
— Вы что, меня совсем за дурака держите, мсье Шифман? То уверяете, что эти картины со временем будут стоить целое состояние, а то, выходит, за них завтра гроша ломаного не дадут!
Пока Шифман соображал, что бы мне ответить, я подкинул ему еще один вопрос: зачем художникам нужны посредники, притом такие, которые, как я понимаю, ничего не зарабатывают на комиссии?
— Художник, — сказал он, — не занимается торговлей, он пишет и пишет свои картины.
— Но зачем? Про запас? Или ему не с кем посоветоваться? Или он совсем считать не умеет? Знаете, что вам надо бы сделать, мсье Шифман? Вам надо…
— Я сам отлично знаю, что мне делать, Альбер. Думаете, художнику нужны наши советы или наша жалость? Он делает свое дело, а дело их соплеменников — поддерживать своих художников. Взгляните на эти картины, мсье Альбер, взгляните на подписи: Шрайер, Киршенбаум, Глацер, Борвин-Френкель, — взгляните, что на них изображено — то, чего вы больше нигде не увидите. Потому что всего этого больше нет. И захоти ваши дети когда-нибудь узнать, как жили евреи в Польше, вы, конечно, можете, если будет охота, им рассказать. Но они узнают еще больше благодаря художникам, у которых хватает таланта показывать прошлое. Да, я предлагаю вам не Пикассо, и не только потому, что на него у вас не хватило бы денег…
— Что, он такой дорогой, этот Пикассо?
— Точно вам не скажу, но миллионов десять каждая его картина стоит.
— Десять миллионов?
А сколько штук, подумал я, художникам ведь платят сдельно, — сколько штук Пикассо может навалять за месяц?
В конце концов, я, разумеется, купил у Шифмана одну картину. Он с самого начала мне сказал, что я могу расплатиться костюмом. Но я не захотел. Во-первых, нет у меня времени в разгар сезона шить на заказ мужской костюм, а во-вторых, ну просто как-то неудобно. Я предпочел дать деньги и выбрал картину Борвин-Френкеля. На ней нарисован еврей с контрабасом на спине, бегущий по снегу и похожий на мальчишку-переростка. Далеко на заднем плане деревня.
Еще за двести франков я стал членом общества «Друзья еврейских художников», хотя и без того уже начал злиться. Почему? Да потому, что с самого начала знал: куплю картину, а потом еще придется доказывать Лее, что это выгодное дело.
Но Лея ничего не сказала. Вернее, наоборот, сказала, что это будет хороший образец для Рафаэля, и мы повесили картину в столовой. Теперь я и захочу — не забуду, как выглядит типичный штетл. [19]
Рафаэль еще не брался срисовывать эту картину, но Лея думает, что, когда он это сделает, никто не отличит, где копия, а где оригинал.
В тот самый вечер, когда повесили картину, мы с Леей стали обсуждать будущее наших детей. Особенно Рафаэля — он ведь мальчик. Я читал газету. Лея не любит, когда я читаю в постели газету, но я не могу заснуть, пока не узнаю, что происходит в мире.
— Надо смотреть правде в глаза, — сказала Лея. — Рафаэль — художник.
— Можно смотреть правде в глаза и при этом иметь хорошее ремесло. Одно другому не мешает, — ответил я.
— Ты хочешь, чтоб он стал портным, как ты?
— По-твоему, если не художник, так уж сразу портной!
— Нет, по-моему, самое главное, чтоб мои дети были счастливы.
— Вот именно, — сказал я. — А для этого им нужно дать хорошее ремесло. Особенно мальчику.
К тому времени, как мы погасили свет, Рафаэль перепробовал у нас столько профессий, что ему и двух жизней не хватило бы, чтобы всем им научиться. Но Лее все было мало. Помолчав минутку, она вдруг сказала:
— Кажется, уже был один художник, которого звали Рафаэль.
— Ты опять за свое? Откуда я знаю и что это меняет?
— Много меняет, — сказала Лея, — это может принести ему удачу. А узнать нетрудно — загляни в Детскую энциклопедию.
Я знал, что теперь нам не кончить разговора и не сдвинуться с места, пока я не загляну в энциклопедию. Пришлось встать. Включать свет в детской я не стал, побоялся разбудить Бетти и Рафаэля, зажег только в коридоре, но и этого было достаточно, чтобы увидеть: их мысли о будущем не тревожили.
Бетти высунула ногу, а когда я поправил одеяло, перевернулась на другой бок. Я поцеловал ее и сказал тихонько, чтоб она не проснулась, но внятно, чтоб могла услышать во сне: «Шлуф, мейделе!» [20]
Подождал, пока она задышит так же ровно, как Рафаэль, и уж тогда взял энциклопедию.
Пошел на кухню, налил себе стакан воды и стал читать.
А чуть позже вернулся в спальню и, забираясь в постель, сказал Лее:
— Этот твой Рафаэль умер в тридцать семь лет. Не нужно нам такого счастья, пусть себе остается в энциклопедии. Но ведь решать еще не завтра, поэтому давай-ка поспим, не так уж много времени осталось до утра. На сон про великое будущее не хватит, да и не надо. А на обычный, про обычное, в самый раз. Спокойной ночи!