Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью.
Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами — «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле» и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…
— Я хочу мальчика, — говорит Нина и улыбается. — Я уже имя придумала — Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов, это мое дело, как его назвать.
— А Гера какое хочет? — спрашиваю я.
— Гера… — говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. — Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!
— «Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», — говорю я.
— Это откуда? — спрашивает Нина.
— Вознесенский, — говорю я. — Андрей Вознесенский.
— Экстазно! — И Нина повторяет, запоминая: — «Как дьяволы в ночных горшках…»
Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как- то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения — неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами. Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский закончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, он не прощает Вознесенскому, что он изменил профессии.
— Единственно, чему повезло в этой истории, — заключил папа, — так это архитектуре!..
— Неизвестно, — сказала мама. — А если в нем погиб наш советский Корбюзье?.. Это поэт молодых, — сказала она, — а также тех, кто любит острые ощущения, цирк.
— Ты тоже любишь цирк.
— Но не в стихах!.. В стихах мне гораздо дороже мысль, чувство… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Или это: «Задыхаясь, я крикнула: „Шутка все, что было, уйдешь- я умру“.
— Шютка, — поправила я, вспомнив Нину. И мама рассердилась. Она не любит, когда ее перебивают. Она не хотела продолжать, но я упросила ее. И тогда она досказала то, что думала по этому поводу. Она думала, что Вознесенский сам придет с годами к другим стихам.
— Знаешь, чем меня в юности потряс Пастернак? Мне было тогда, как тебе… „Тише, — крикнул кто-то, не вынесши тишины“… Это из „Лейтенанта Шмидта“, когда его казнят…
Я люблю спорить с мамой. Верней, с мамой можно спорить. С отцом спорить опасно, — он слишком категоричен и не терпит иных мнений. Мне кажется, он совсем не стремится понять другого человека.
Нина ушла почти веселая. Я не удержалась и рассказала о троюродном дяде, который танцевал, как шахматный конь. Ну, она и покатилась! „Ермакова, смеяться будете за дверью!“
— Я не Ермакова, — сказала Нина. — Я Денисова.
Когда родители приходят из гостей, я уже лежу в постели. Я слышу щелканье ключа и недовольный голос папы:
— И, конечно, всюду свет!
И голос мамы:
— У нее кто-то был.
Это она увидела наши чашки на столе, — я их забыла убрать. Я стучу в стенку, и мама заглядывает ко мне.
— Ты зайдешь? — спрашиваю я.
— Сейчас, — соглашается она. — Только переоденусь. Каждый вечер перед сном мама заходит ко мне, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Я подвигаюсь, и она садится на краешек моего дивана.
Это час наших бесед. Иногда за целый день не удается сказать двух слов, — мама в своем Моспроекте, я в институте.
Но даже в свободные дни, когда мы проводим вместе много времени, традиция остается в силе.
И теперь мама входит и садится возле меня. Она уже в тапочках и в халате. Бусы, которые она забыла снять, поблескивают в полутьме.
— Только недолго, — говорит она. — Пора спать…
С этих слов начинается всякий раз. И все же, опасаясь, что мама скоро уйдет, я беру ее за руку.
— У меня была Нина. Представляешь, у нее будет ребенок!
— Этого можно было ожидать, — говорит мама.
— Ей даже не надо брать академический, — говорю я. — Она сказала, что ребенок родится как раз после весенней сессии, через семь месяцев.
— Через семь? — Мама смеется. — Это что-то новое…
— Ты не так поняла, — говорю я. — Они с Герой уже давно, а свадьба была для родственников… Знаешь, как она хочет назвать сына? Прохор!
— А дочку? — спрашивает мама.
Об этом у нас разговора не было, и я не знаю, как Нина назовет дочку. Почему-то я тоже уверена, что у нее будет сын…
— Они хорошо живут? — спрашивает мама. — Ну, и слава богу!
У меня от мамы нет секретов. Может быть, потому, что у меня их нет вообще. Но чужие тайны я умею хранить. Нина просила никому не рассказывать, что они с Герой поссорились…
— А что у тебя? — спрашивает мама. — Новости есть?
В другое время я рассказала бы, как мы ехали в автобусе с Сурком, и про болтовню насчет любовниц, и про Вальку Тарасова: что он устроился дворником, чтобы иметь свою хату… Но после новостей Нины мои новости кажутся мне такими незначительными, мелкими.
— Нет никаких новостей, — говорю я. — Кроме той, что я собой недовольна.
— Ну, какая же это новость? Ты всегда собой недовольна. Наверное, это свойственно всем художникам.
— Я посмотрела сегодня свои работы, и мне мало что понравилось. И нового ничего нет!
— Надо больше работать, — говорит мама. — Летом ты много писала. А сейчас дни короткие, и занятия в институте. И потом, мне кажется, ты думаешь не о том.
— А о чем? — спрашиваю я и даже сажусь от неожиданности.
— Откуда я знаю? — говорит мама. — Может быть, о Тарасове.
Сговорились они все, что ли?!
— А с чего это я должна о нем думать? — говорю я.
— Он забавный. И, судя по твоим рассказам, ты ему нравишься.
— Мало ли что я могу рассказывать! Надо бы еще послушать его. И потом, он совсем не в моем вкусе. Ты ведь знаешь, кто в моем вкусе?
— Знаю, — говорит мама. — Юноша с перчаткой.
— Ну, так вот, — говорю я.
По еле уловимому движению я угадываю, что мама собирается встать и уйти, и я удерживаю ее за руку. В полутьме я не вижу ее лица, только бусы поблескивают. Это розовые сердолики, подарок папы.
— А там было весело? — спрашиваю я.
— Как всегда.
— Дядя Петя пел романсы?
— Пел.
— А баранья нога была?
— Была.
В доме у тети Леры всегда поют романсы и подают на ужин баранью ногу. У них нет детей, но есть собака, серый дог по имени Лорд.
— Теперь они смогут говорить, что в их семье были лорды, — сказала я как-то.
Я сказала об этом маме. И она тут же позвонила тете Лере и дяде Пете, — они очень ценят мой юмор.
Мама целует меня и поднимается, чтобы уйти. Теперь ее не удержишь. А мне совсем не хочется спать. На душе как-то пусто, тревожно.
— Подожди, — говорю я и ловлю подол ее халата. Я хватаюсь за него, как утопающий за соломинку. — Подожди! Так ты думаешь, я талантливая?
— Ты это знаешь сама, — говорит она.
— Мама, скажи: „Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей“.
— Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей, — повторяет мама покорно. И добавляет от себя: — Если захочешь!
Я не вижу ее лица, но по голосу чувствую, что она улыбается.
Это тоже ритуал. Как наш разговор перед сном. Как нетерпеливый стук в стену, — на этот раз стучит папа, возмущенный тем, что я еще не сплю.
По вторникам у нас нет ни живописи, ни рисунка. Четыре часа тепепе — так сокращенно называем мы технологию полиграфического производства — и два часа полиграфматериалы. Этот предмет читает старик Шумский, автор учебника, который мы должны освоить. На вид он вполне безобидный — сухонький, маленький, седенький. Наверное, про таких сказано — божий одуванчик. Кто бы мог подумать, что он гроза всех второкурсников. Говорят, на экзаменах он здорово сыплет.