Глава десятая
РУССКИЙ ПРОТОТИП
«Погиб мой умница, любящий, мягкий, добродушнейший сын-первенец, на которого я рассчитывал возложить часть своих заветов, так как знал неизвестные окружающим высокие и правдивые, скромные и в то же время глубокие мысли на пользу родины, которыми был он проникнут», — писал Дмитрий Иванович. Владимир Менделеев, по отзывам родных и знакомых, был человеком редкой, глубокой души. Отец, тосковавший по нему весь остаток жизни, однажды сказал, что старший сын его ни разу не обидел. Эта фраза, учитывая сложный и обидчивый характер Менделеева-старшего и довольно непростую судьбу Владимира, очень много говорит об их отношениях и вообще о том, как мог восприниматься этот совсем еще молодой человек окружающими. Скорый и тяжелый уход Владимира из жизни (находясь в сознании, он вел себя мужественно и кротко, в беспамятстве — звал отца, что-то бредил о России, отдавал команды матросам, снова и снова спасая судно в своем последнем плавании) оказался ударом не только для кровных родственников. Муж Ольги Алексей Трирогов настолько тяжело перенес кончину своего друга детства и юности, что с этого времени стал страдать приступами грудной жабы, [51]которая всего за пять лет свела его в могилу. Дмитрий Иванович, запершись на несколько суток у себя в кабинете, пришел в столь ужасное состояние, что потерял физическую возможность присутствовать на похоронах сына, что еще более умножило его отчаяние и муки совести. Владимира Дмитриевича похоронили на Волковом кладбище рядом с могилой Марии Дмитриевны, Лизы и Маши Менделеевых. Когда-то он по поручению отца снимал план этого кладбищенского участка. Теперь здесь нашлось место для него самого.
Едва придя в себя, Менделеев берется за подготовку к печати незаконченного «Проекта поднятия Азовского моря запрудою Керченского пролива», который Владимир задумал еще в юности, во время совместного с отцом путешествия на Кавказ, и к которому вернулся сразу после отставки, за считаные месяцы до смерти. Приведенные в начале главы слова — из предисловия, которое Дмитрий Иванович предпослал брошюре с проектом покойного сына.
Одновременно его мысли обращаются к маленькому сыну Владимира, названному в честь деда Митей. Через два дня после похорон Менделеев начинает переписку («Заехать самому мне нельзя, потому что нет ни сил, ни позволения докторишки…»)с вдовой сына и ее родителями. Вначале он беспокоится лишь о том, что уже не увидит Митю взрослеющим, и просит о возможности «хоть изредка видеть этого ангела», «оставшегося Володю».Но уже через три дня он шлет совсем иное письмо: «Милая, родная Варвара Кирилловна! Отдайте мне Митюшу Христа ради! Это была бы радость моя. И мне кажется, всё бы устроилось наилучшим образом. Буду лелеять его как сына. Вы самостоятельны. Приезжайте, пожалуйста. Устроим сразу. Дай бог, чтобы душа Ваша откликнулась на зов душевно преданного Вам Д. Менделеева».
Конечно же он требует невозможного — ни вдова, ни ее родители, его старые друзья Лемохи, ни за что не смогут расстаться с любимым сыном и внуком. Но Дмитрий Иванович не желает ничего понимать. Не хотят отрывать ребенка от матери? Пусть она тоже переедет в его дом. Не нужно никакого содержания — наоборот, он сделает внука своим наследником наравне со своими детьми. В пылу горячечной переписки Менделеев приходит к мысли, что главные враги его соединения с драгоценным Митей — те, другие дед и бабушка, что всё дело в них, что это они стоят между ним и вдовой сына, с которой он обязательно смог бы договориться. Он настаивает на встрече с Варварой Кирилловной, поскольку только она одна «может стоять между мной и Митей»,умоляет, требует, скандалит. Но ребенок останется у Лемохов до конца своей короткой жизни. Двух лет от роду Митю Менделеева повезут в подмосковную деревню Ховрино, где всегда проводили лето Лемохи, и он умрет там от приступа аппендицита.
По всей видимости, Дмитрий Иванович, уже давно привыкший считать себя стариком, по-настоящему состарился именно после этих событий. Внешность его осталась по-прежнему необычной и притягивающей внимание, но стал слабеть позвоночник. На фотографиях видно, что, сидя, он стал сильнее горбиться и даже сделался будто бы ниже ростом и голова его теперь куда больше, чем раньше, уходила в плечи. Глаза стремительно слепли от катаракты. Всё чаще болели легкие, состояние которых иногда ухудшалось до кровохарканья. Он стал еще больше курить, хотя, казалось, что больше уже невозможно. От постоянного кручения самодельных папирос пальцы Дмитрия Ивановича стали коричневыми. Когда кто-нибудь из близких людей просил его поостеречься от этого вредного занятия, ученый отшучивался: мол, вреден табак или нет, неизвестно, а что микробы в горящей папиросе погибают — это точно, сам в микроскоп наблюдал.
По-прежнему почти круглые сутки он пил крепчайший чай, который ему присылал из Кяхты хороший знакомый. Чай доставлялся в менделеевскую квартиру в большой упаковке, «цибике», и поэтому требовалось очень быстро, чтобы чай не выдохся и не потерял свежести, высыпать его на расстеленные по полу скатерти, перемешать (в цибике чай лежал слоями) и расфасовать в большие стеклянные бутыли с притертыми пробками. К этой процедуре привлекались не только все домашние, но и кое-кто из коллег и знакомых, которых Дмитрий Иванович очень любил одаривать своим фирменным китайским чаем. Чай для Менделеева беспрестанно заваривал его любимый слуга Михайла, отставной матрос и бывший Володин денщик, смотревший за Дмитрием Ивановичем как за малым дитем и благотворно влиявший на него при всех обстоятельствах. Одно время Менделеев даже пытался сделать из Михаилы лаборанта — такого же, как университетский служитель Алеша, — но после того, как Михайла, будучи приставлен к кипячению ртути и допустив, чтобы «ртють убег», раскатившись по всей лаборатории, перепугался едва ли не до разрыва своего доброго и верного сердца, эту затею оставил. Кстати сказать, упомянутый Алеша (Алексей Петрович Зверев, невозмутимо прощавший профессору Менделееву всю исходящую от него панику и нервотрепку и дождавшийся-таки однажды от него слов: «Ты уж, братец, того… прости меня, уж виноват», — после чего оба зарыдали, обнялись и облобызались) после ухода Менделеева из университета почувствовал себя более спокойным, защищенным и даже зафрантил — некоторые молодые преподаватели стали брать его с собой ассистентом на подработку на фельдшерских и прочих курсах, и для таких выездов он завел себе белую манишку, манжеты и вообще оказался не прочь произвести впечатление «университетского» человека.
Утраты, которые потрясали Дмитрия Ивановича одна за другой (в 1901 году умерла его сестра Екатерина Дмитриевна Капустина, а в 1902-м — брат Павел Иванович), вполне могли его убить. Однако Менделеев остался жить, что для него означало мыслить, трудиться и не входить в противоречие со своей натурой. Он стал еще более привержен заведенному домашнему укладу, почти никуда не выходил, бывал только на работе или, изредка, в Министерстве финансов. В командировки, конечно, ездил, но на подъем стал явно тяжелее. Летом — Боблово, зимой — Канны. После обнаружения закупорки вены на ноге у конторки стоял редко, работал в основном в мягком кресле за небольшим столом с приставленным к нему книжным стеллажом. В кабинете не было электрического освещения (его заменяла очень хорошая керосиновая лампа системы Домберга). В квартире не было телефона: «Если бы я завел себе телефон, то у меня не было бы свободной минуты. Мне никто не нужен, а кому я нужен — милости просим».(Впрочем, тут Менделеев немного лукавил. Он мог обойтись без телефона, поскольку жил совсем рядом с Главной палатой и у него был Михайла, которого сотрудники не зря прозвали Удочкой. Михайла то и дело мчался в Палату, «выуживая» нужного сотрудника к управляющему.) Дмитрий Иванович не признавал ванну и любил париться в бане, где получал полное удовольствие, за исключением тех случаев, когда в парной кто-нибудь его узнавал и начинал приветствовать. Он почти никогда не обращался к врачам, предпочитая им старый теплый халат, мягкие валенки и жесткий диванчик. В его «системе жизнеобеспечения» огромную роль всегда играл сон, который не могли потревожить ни грохот обрушивавшихся штабелей с книгами, ни паника в загоревшемся железнодорожном вагоне (оба случая зафиксированы в мемуарах близких ему людей). Сон заряжал его энергией, растрачиваемой, как всегда, в огромном количестве.