Читателю этот полудневник, полуповесть открылся только в 1968-м, когда Ричард Эллман выкупил его у оставшегося неизвестным коллекционера. Джойс не предназначал эти шестнадцать рукописных страничек для открытого чтения, хотя название рукописи написано чужим почерком. Джойса позабавила эта версия, и он оставил ее.
«Покой середины пути, ночь, мрак истории дремлет под луной на Пьяцца дель Эрбле. Город спит. В подворотнях темных улиц у реки — глаза распутниц вылавливают прелюбодеев. Пять услуг за пять франков. Темная волна чувства, еще и еще и еще.
Глаза мои во тьме не видят ничего, любовь моя. Еще. Не надо больше. Темная любовь, темное томление. Не надо больше. Тьма».
Исследователи считают «Джакомо Джойса» любовной поэмой в прозе; Джойс, который всегда считал себя аватарой Шекспира, отыскал свою «Темную леди». Он видит ее во сне, он видит ее наяву, и особенной разницы тут нет:
«Она поднимает руки, пытаясь застегнуть сзади черное кисейное платье. Она не может: нет, не может. Она молча пятится ко мне. Я поднимаю руки, чтобы помочь: ее руки падают. Я держу нежные, как паутинка, края платья и, застегивая его, вижу сквозь прорезь черной кисеи гибкое тело в оранжевой рубашке. Бретельки скользят по плечам, рубашка медленно падает: гибкое, гладкое голое тело мерцает серебристой чешуей. Рубашка скользит по изящным из гладкого, отшлифованного серебра ягодицам и по бороздке тускло-серебряная тень… Пальцы, холодные, легкие, ласковые… Прикосновение, прикосновение.
Безумное, беспомощное слабое дыхание. А ты нагнись и внемли: голос. Воробей под колесницей Джаггернаута взывает к владыке мира. Прошу тебя, господин Бог, добрый господин Бог! Прощай, большой мир!.. Ведь это же свинство.
Огромные банты на изящных бальных туфельках: шпоры изнеженной птицы.
Дама идет быстро, быстро, быстро… Чистый воздух на горной дороге. Хмуро просыпается Триест: хмурый солнечный свет на беспорядочно теснящихся крышах, крытых коричневой черепицей, черепахоподобных; толпы пустых болтунов в ожидании национального освобождения. Красавчик встает с постели жены любовника своей жены; темно-синие свирепые глаза хозяйки сверкают, она суетится, снует по дому, сжав в руке стакан уксусной кислоты… Чистый воздух и тишина на горной дороге, топот копыт. Юная всадница. Гедда! Гедда Габлер!
Она идет впереди меня по коридору, и медленно рассыпается темный узел волос. Медленный водопад волос. Она чиста и идет впереди, простая и гордая, и так шла она у Данте, простая и гордая, и так, не запятнанная кровью и насилием, дочь Ченчи, Беатриче, шла к своей смерти»:
…Мне
Пояс затяни и завяжи мне волосы
В простой, обычный узел.
В возлюбленной есть все: от того, что можно любить, до достойного отвращения, и часто это одни и те же вещи — «тонкие томные тайные уста: темнокровные моллюски». Ее ирредентизм, национализм триестского разлива, смешит его — «любишь свою страну, когда знаешь, что это за страна». Как в шекспировской драме, выплывает на страницы отец — «лицо пожилого мужчины, красивое, румяное, с длинными белыми бакенбардами, еврейское лицо поворачивается ко мне, когда мы вместе спускаемся по горному склону». Из одной его фразы: «Дочь моя восторгается учителем английского языка» — Джойс создает полифонический, спектрально-аналитический комментарий: «О! Прекрасно сказано: обходительность, доброта, любознательность, прямота, подозрительность, естественность, старческая немощь, высокомерие, откровенность, воспитанность, простодушие, осторожность, страстность, сострадание: прекрасная смесь». В нем столько же любования, сколько и язвительности.
Двадцать пятого ноября 1913 года Джойс читает в Народном университете курс из десяти лекций о Шекспире. Народу собирается много, он не видит Амалию, но знает — она здесь: «Гамлет, вещаю я, который изысканно вежлив со знатными и простолюдинами, груб только с Полонием. Разуверившийся идеалист, он, возможно, видит в родителях своей возлюбленной лишь жалкую попытку природы воспроизвести ее образ… Неужели она не замечала?»
Он думает о ней постоянно, мотаясь по городу, ведя занятия. Даже случайный визит на еврейское кладбище — строчка в рукописи: «Трупы евреев лежат вокруг, гниют в земле своего священного поля… Здесь могила ее сородичей, черная плита, безнадежное безмолвие. Меня привел сюда прыщавый Мейсел. Он там за деревьями стоит с покрытой головой у могилы жены, покончившей с собой, и все удивляется, как женщина, которая спала в его постели, могла прийти к такому концу… Могила ее сородичей и ее могила: черная плита, безнадежное безмолвие: один шаг. Не умирай!»
«Не умирай!» Он молится за нее своей молитвой и призывает свое «чудовищное везение» помочь ей, когда она попадает на хирургический стол, и входит вместе с ножом хирурга во внутренности любимой, тут же обвиняя Бога в похоти, в невыразимом по жути соитии. Аппендикс был удален без проблем, и уроки продолжились.
Почти все стихи, написанные за четыре года (1912–1916), так или иначе связаны с Амалией Поппер. Бедняжке Лючии она подарила цветок, и Джойс из этого создает одно из лучших своих стихотворений.
ЦВЕТОК, ПОДАРЕННЫЙ МОЕЙ ДОЧЕРИ
Хрупка белая роза и хрупки
Ее руки, что дарят (цветок)
Чья душа увяла и выцвела более
Чем тусклая времени волна.
Розохрупкая и прекрасная — однако самое хрупкое
Безумное чудо
В нежных глазах, что ты прячешь,
Моя синевенная дочь
[74].
«Цветок, что она подарила моей дочери. Хрупкий подарок, хрупкая дарительница, хрупкий прозрачный ребенок».
«Ночная песня» — стихотворение, в котором Амалия и Париж сплетаются воедино. И следом за ним появляется восьмистишие, навеянное гребными гонками, где участвовал Станислаус. Приближаясь к острову, гребцы по традиции начинали петь арию из «Девушки с Запада» Пуччини, где последняя фраза была «е non ritomero piu» [75]; ее и обыграл Джойс.
ГЛЯДЯ НА ЛОДКИ В САН-САББА
Я слышал, как их юные сердца выкрикивают
Любовь над сверкающими веслами,
И слышал, как травы прерий вздыхают:
И никогда не возвращаться, никогда!
О сердца, о вздыхающие травы,
Тщетно оплакивать стяги, развевающиеся под ветром любви!
Никогда буйный ветер летящий
Не вернется, никогда не вернется.
Станислаусу он отослал это стихотворение с эпиграфом из Горация — «Quid si prisca redit Venus?» [76]Разумеется, оно не о спорте. Так же, как и в стихотворении о цветке полно аллюзий с Суинберном, здесь просто слышна интонация Теннисона из хрестоматийного «Бей, бей, бей…». Джойс понимает, что его любовь обречена. Они никогда не видятся наедине, ему никогда не удавалось поговорить с ней о своем чувстве и услышать от нее хоть что-нибудь в ответ. Он показал ей фрагмент «Портрета…» — «эти бледные бесстрастные пальцы касались страниц, отвратительных и прекрасных, на которых позор мой будет гореть вечно». И она находит способ сказать ему, что «будь „Портрет художника“ откровенен лишь ради откровенности, она спросила бы, почему я дал ей прочесть его…». И он горестно-иронически приписывает: «Конечно, вы спросили бы! Дама ученая».
Все это тянется до лета 1914 года. «Голос мой тонет в эхе слов, так тонул в отдающихся эхом холмах полный мудрости и тоски голос Предвечного, звавшего Авраама. Она откидывается на подушки: одалиска в роскошном полумраке. Я растворяюсь в ней: и душа моя струит, и льет, и извергает жидкое и обильное семя во влажный теплый податливо призывный покой ее женственности… Теперь бери ее, кто хочет!..»