Ужас пополам с горем захлестнул самую маленькую, девятилетнюю Мэйбл. Джеймс сидел рядом с ней на ступеньках, обняв ее, и шептал:
— Не плачь, не надо плакать. Мама на небесах. Там она куда счастливее, чем была тут, на земле, и если она увидит, как ты плачешь, это убавит ей счастья. Можешь помолиться за нее, если хочешь, маме это понравится. Но не плачь больше.
Несколько дней спустя он наткнулся на пачку любовных писем отца матери и прочитал их, сидя в саду. «И что?» — спросил его брат. «Ничего», — ответил Джеймс. Это говорил не сын, а литературный критик. Станислаус их сжег — как сын.
В первом же эпизоде «Улисса» Стивен вспоминает: «Ее секреты в запертом ящичке: старые веера из перьев, бальные книжечки с бахромой, пропитанные мускусом, убор из янтарных бус…» Те же чувства породили стихотворение «Тилли», которое Джойс не публиковал до 1927 года:
Он шагает вслед за зимним солнцем,
Гонит скот холодной красной дорогой,
Окликает языком, им понятным,
Гонит стадо свое над Каброй.
Голос им говорит, что дома тепло.
Мычат они, копыта выбивают грубую музыку.
Он похлестывает их цветущей веткой.
Пар венчает их лбы.
Стадо сбивается вокруг пастуха,
Он уляжется у огня,
Я истекаю черной кровью
Там, где отломана моя ветвь.
«Тилли» означает «тринадцатый в дюжине», избыточный, «довесок» по версии Г. Кружкова. В сборнике «Яблочки по пенни», обещавшем дюжину стихотворений, теперь было на одно больше, а продавался он за шиллинг, то есть 12 пенсов.
Через месяц после смерти матери Станислаус предпринимает еще одну отчаянную попытку написать портрет своего брата — изменчивого, непредсказуемого, насмешливого. Отрывок этот еще и портрет самого Станислауса, и объяснение, почему он-то писателем не стал:
«Джим — гений характера. Когда я говорю „гений“, это означает чуть больше, чем то, чему я верю; но, вспоминая его юность и то, что мы спали вместе, я говорю именно это. <…> Он необычайно морально храбр — храбр настолько, что, я надеюсь, однажды станет ирландским Руссо. Конечно, Руссо можно винить в том, что он втайне лелеял надежду отвести гнев неодобряющих читателей, признаваясь в чем угодно, но Джима в этом не заподозрить. Великая его страсть — свирепое презрение к тому, что он зовет „толпой“: тигриная, ненасытимая ненависть. У него заметная внешность и осанка, множество привлекательных черт; музыкальный певческий и особенно говорящий голос (тенор), отличный недоразвитый талант к музыке, он остроумен в беседе. Он имеет угнетающую привычку спокойно говорить близким самые убийственные вещи о себе и других, более того, он выбирает самое убийственное время для этого, и убийственны они потому, что верны. Вещи это такие, что я, зная его лучше некуда, все равно уверен, что он может потрясти даже меня или Гогарти своими непристойными стихами. Тем не менее для незнакомых он крайне привлекателен и любезен, но хотя он очень не любит грубости, я уверен, что от природы он любезностью не наделен. Когда он сидит на каминном коврике, обняв колени руками, слегка откинув голову, волосы зачесаны назад, длинное лицо красное, словно у индейца, от бликов пламени, на лице его выражение жестокости. Но он бывает временами мягок, ведь он может быть добр, и никто не изумляется, обнаружив в нем мягкость. (Он всегда прост и открыт, когда к нему относятся так же.) Однако его любят немногие, несмотря на его привлекательность, и тот, кто решит обменяться с ним добротой, совершит весьма невыгодную сделку».
Джойс прочитал фрагмент, но был на удивление сдержан в оценке: заметил только, что «моральная храбрость» (moral courage) — это не о нем. Видимо, не стоило добиваться от брата более точного и интеллектуального языка в описании его холодной отстраненности, которую он избрал и поддерживал в себе, даже ценой потерь.
Никаких определенных намерений у него не было, денег тоже. Черный, порыжевший по швам костюм он носил в знак траура, но и немножко от гамлетизма, и больше всего на свете, как писал Малларме, ему хотелось прочесть книгу о себе самом. Вспыхивал какими-то проектами, предлагал «Айриш таймс» разные темы, но в журналисты Джойс не годился совершенно — он мог писать только для одинаково с ним осведомленных.
В сентябре 1903 года Скеффингтон, ставший заведующим учебной частью в Юниверсити-колледже, прислал ему записку, что можно занять место преподавателя французского в вечерних классах. Джойс решил, что это очередная атака руководства колледжа на его независимость, и отправился к декану, отцу Дарлингтону, чтобы отклонить предложение на том основании, что он не находит свой французский достаточно хорошим. Дарлингтон пробовал переубедить его, но тщетно.
— И какой же путь вы избрали, мистер Джойс? — поинтересовался он.
— Путь литератора, — ответил тот.
Декан настаивал:
— Но ведь есть опасность погибнуть от истощения в дороге!
Джойс, по словам брата, ответил, что есть опасность, но есть и награда. Декан напомнил ему о знаменитом адвокате, окончившем университет благодаря тому, что он подрабатывал журналистикой. Однако в Дублине знали, что юноша уже студентом продемонстрировал чудеса гибкости, публикуя статьи сразу в двух газетах совершенно противоположного направления. Джойс ответил сухо:
— Мне, видимо, не хватает дарований этого джентльмена.
Попытавшись вернуться на медицинский факультет, он опять споткнулся на химии и согласился с Кеттлом — сделать перерыв до осени, а там попытать счастья на медицинском факультете Тринити, где химия преподавалась более щадящим образом. Три попытки принесли Джойсу лишь вкус к медицинской терминологии, и еще он стал объяснять Станислаусу, что его страсть жить как можно ярче рождена «крайне высокоорганизованной нервной системой».
С Фрэнсисом Скеффингтоном, всегдашним соратником по авантюрам, он решил начать новый еженедельник европейского типа. Литературе там предполагалось отводить больше места, чем политике, но непременно освещать социализм, пацифизм и эмансипацию женщин. Назвать его собирались «Гоблин» для контраста с благопристойными «Фрименз джорнел», «Айриш таймс» и «Дейли экспресс». Они тут же собрались регистрировать новое имя, и Джойс высчитал, что для начала необходимо не меньше двух тысяч фунтов. Управляющим делами они собирались назначить Гиллиса, знакомого редактора «Ирландского пчеловода».
В поисках денег Джойс узнал, что Падрайк Колум заключил с американским миллионером Томасом Ф. Келли, жившим в пригороде Дублина, что-то вроде сделки. Американец предложил ему платить больше, чем Колум сумел бы заработать, в течение трех лет при условии, что Колум будет жить в деревне и писать. Взамен Келли получал американские права на все книги, созданные Колумом за это время. Колум также должен будет оповестить весь читающий мир, что берет с собой в деревню только Библию, Шекспира и Уолта Уитмена.
Джойс умирал от зависти. Томас Келли жил в Келбридже, где когда-то Свифт ухаживал за Эстер Ваномри; от Кабры туда было больше 14 миль, и Джойс пешком отмерил их по декабрьскому морозу — только для того, чтобы швейцар его не пустил. Дорога туда и обратно составила около 46 километров, если по прямой, но со всеми поворотами и изгибами наверняка больше. Он написал Келли изысканно-злобное письмо, и американец, вовсе не собиравшийся его унижать, извинился двумя телеграммами, но во второй добавил, что в данное время не располагает свободными двумя тысячами. Чтобы добыть хоть что-то, Джойс предложил перевести «Жизнь пчел» Метерлинка для «Ирландского пчеловода», но Гиллис просмотрел книгу и совершенно обоснованно отказал. Правда, он великодушно принял Джойса в помощники редактора, и Джойс, как он впоследствии рассказывал, проработал на этой должности «почти двадцать четыре часа».