Подошла женщина с сигарой, и Шнайдерхан заказал пива.
— И пожалуйста, ограничьте свои мужские привычки курением сигар!
— Вы правильно поняли, но не стоит беспокоиться, у нас замечательный дом: пятьдесят две семьи, вода течет по стенам. Интим нам не угрожает…
— Отчего вы нервничаете? — спросил Коринф.
— Я? — откликнулась Хелла, положила портсигар и рассмеялась. — Я должна немного привыкнуть.
— Ко мне?
Она покраснела, хотела сказать что-то, но промолчала. Он подумал: «Она думает, что я думаю, что она имеет в виду мое лицо, чего я не думал, и что я буду об этом еще больше думать, если она станет это отрицать». Тут она сказала (и, конечно, подумала: «Я не должна продолжать его ранить, притворяясь, что я ничего не замечаю»):
— Вас, наверное, оперировали много лет назад, герр доктор? В наше время можно сделать швы почти невидимыми.
— Конечно, но это сделали русские.
— Русские?
— Русские врачи, из Красной армии.
Удивленно вздернув брови, она смотрела на него, и Коринф улыбнулся. Но она отвернулась, потому что Шнайдерхан начал раскладывать на столе фотографии, словно картежник, подсчитывающий козыри. Коринф подался вперед.
— Моя жена, — сказал Шнайдерхан, — диафрагма четыре с половиной; выдержка одна тысячная, при дневном свете. — Загорелая женщина в купальном костюме, дремлющая на пледе, правая рука подогнута под голову, левая зажата меж коленей; и природа вокруг, дремлющая, как и она.
— Красивая женщина, — сказала Хелла, и Коринф отметил, что она с трудом освобождается от мыслей о нем. — И такая молодая. Вы, должно быть, ее обожаете.
— Конечно же, — ответил Шнайдерхан, — но, к сожалению, этого недостаточно для счастливого брака. Моя сестра с моим ребенком на руках: диафрагма три с половиной; полностью открыта, было недостаточно светло. — Фотография сельского отдыха, во дворе фермы, старик, стоя на коленях, тянется за валяющейся на земле куклой. — Мой отец, — сказал Шнайдерхан. — Отец, сестра, ребенок, жена — все сожжено, расплавлено, продырявлено и пропало, — все это ему пришлось прокричать, чтобы переорать беснующийся оркестр. — Старые снимки! — кричал он, кивая и стуча пальцем по фотографиям. Он выпучил глаза и стал колотить кулаком по столу, выкрикивая: «Бум! Бум! Бум!» — наподобие бомбардировщика.
Коринф расхохотался. Женщина за их столом, с которой разговаривал Гюнтер, смотрела на Шнайдерхана в ужасе. Тела у нее было столько, что хватило бы на четверых; Гюнтер шепнул ей что-то на ухо, она подняла свое детское лицо и с ангельской улыбкой кокетливо поглядела на него.
— Герр Шнайдерхан, — сказала Хелла, — пожалуйста.
Шнайдерхан убрал фотографии, залпом выпил стакан, который поставила перед ним хозяйка, перевел дух и сказал:
— Я весь день фотографировал руины.
— Как вы могли, — сказала Хелла.
— О, у меня это прекрасно получается. На Западе их почти совсем не осталось. Позади церкви Богородицы я нашел просто изумительные. Осталось только четыре стены, в середине выросло дерево, и оно протянуло ветки сквозь окна наружу; а в кроне поселилась, наверное, сотня воробьев. Только звук мне не удалось сфотографировать: зеленое, движущееся, поющее дерево среди руин… это было прекрасно до слез.
— Со мной, очевидно, что-то не в порядке, — сказала Хелла, — но я не понимаю, как руины могут быть прекрасны.
— Красоту нельзя понять, — заметил Шнайдерхан, наклоняясь вперед, — вы тоже непонятны.
— Но в том доме, наверное, погибло не меньше двадцати человек.
— В мире погибли миллиарды, — Шнайдерхан взмахнул рукой, — и все же мир прекрасен.
— Уничтоженное не бывает прекрасно. Прекрасно восстановленное. Прекрасны новые кварталы для рабочих.
— Новые кварталы для рабочих! — воскликнул Шнайдерхан, задыхаясь от гнева. — Как коммунист говорю вам, что Stalinallee — совершенное уродство.
— Как коммунист, да, конечно, — сказала Хелла сердито. — Дело не в Stalinallee. Любой западный мещанин посчитал бы ее красивой, если ему сперва не объяснили бы, что там все уродливо. Но дело не во мне и не в вас. Дело в принципе. Еще один шаг, и в поисках прекрасного вы станете защитником террористических актов в городах. Извините.
Коринф подумал: «Как она красива».
— Неужели я, — крикнул Шнайдерхан, — как коммунист, не должен считать прекрасным портрет Папы Римского кисти Тициана, потому что папа — католик и потому что за портрет было заплачено деньгами, высосанными из, я не знаю, церковных доменов?
— Это было слишком давно.
— Используйте фантазию, — Шнайдерхан покачал головой. — Я ставлю летчика-террориста к стенке, строю уродливые рабочие кварталы и нахожу руины красивыми. Это мое право. Дом только тогда становится домом, когда он разрушен.
— Что вы такое говорите, — Хелла встала.
— Все, что разрушено, становится домом.
— Конечно, — согласилась Хелла. — Извините, мне надо позвонить.
Как только она ушла, Шнайдерхан заговорил:
— Коммунисты, герр Коринф… — Он вздернул брови и прикрыл глаза. — Впрочем, мне пора ложиться, завтра в час у меня свидание в Gemäldegalerie [17]. Перед Сикстинской Мадонной, — засмеялся он, листая дневничок.
Коринф пил пиво, чувствуя, что не должен этого делать. Александер-бар окутывал его, как шерстяное одеяло. Гюнтер разговаривал с женщиной, не жалея красивых жестов и комплиментов; мужчина сидел, откинувшись на стуле, и непрерывно смотрел на дверь, где то и дело ссорились и орали. Кто-то вошел, израненный, кого-то звали грозным голосом, кто-то пробирался сквозь толпу, кого-то останавливали. На пятачке перед оркестром плясали в дыму рабочие, пересмеиваясь с женщинами.
А Коринф думал: «Скоро тут станет пусто, темно и тихо. Пивные краны заблестят от сияния душ погибших, влетающих в окна; пол исчезнет; потухшие лампы повиснут над бездной. Мне становится хуже, я тоскую по сегодняшнему дню. Всё случилось, и сразу исчезло. Со мной происходит что-то странное, но я в этом как бы не участвую. Я никогда нигде не был. Зачем я приехал? Америка ушла под окаменевшие волны океана; и я никогда не был в белом отеле. Вернусь ли я действительно домой, и меня спросят, чем я здесь занимался, кого встретил, что видел, — или проснусь утром и, верно, должен буду сообщить полиции о том, что мне приснилось прошлой ночью и исчезло без следа, когда я открыл глаза. Я нигде. Если я умру, мой гроб окажется пустым».
— Ну-с, в котором часу явится расстрельная команда, фрау Вибан?
— Поверите ли, герр Шнайдерхан, — ответила Хелла, усаживаясь, — ваши забавные шутки производят поразительное впечатление на нашего американского гостя.
— О, в Америке все прекрасно знают, что мы, коммунисты, не убиваем друг друга, как крысы, что тут существует свобода выражать свое мнение, что мы не хотим уничтожить западную цивилизацию и никого не хотим обратить в большевистское рабство. Так или нет, герр Коринф?
— Герр Шнайдерхан… — произнес Коринф, наклоняясь вперед и осторожно подбирая слова, — мне кажется, вы ошиблись.
— Что вы имеете в виду?
— Вы считаете, что я — антикоммунист, или коммунист, вообще некто, поддающийся определению. Отнюдь… Дело в том, что во мне есть некий изъян, я вредный элемент, и политика наверняка еще вмешается в мою жизнь; собственно, она уже вмешалась, как вы, может быть, заметили, но… — Он пожал плечами и замолчал. Он думал: «Я и сам не знаю».
Шнайдерхан, забыв сунуть сигару в рот, продолжал смотреть на него.
— Вам не случалось бывать в какой-нибудь коммунистической стране, герр доктор?
Коринф скрестил руки на груди и добродушно рассмеялся.
— Только на конгрессах дантистов. — Глаза Шнайдерхана сощурились. Коринф добавил: — Но может быть, это я ошибаюсь. Может быть, вы заняты чем-то другим: чем-то, чего я не понимаю или пока не понимаю. Тогда извините.
Шнайдерхан облизал губы. Хелла сказала:
— Похоже, во дворе до сих пор дерутся.
Два парня стояли у двери и орали друг на друга, каждый для устойчивости выставил одну ногу вперед, как бы попирая ничейную землю, лежавшую между ними. Другие, вокруг них, вопили или пожимали плечами.