Ее величество признала, что 1992-й был для нес annus horribilis [103]. Сексуальные и брачные шалости ее выводка и в самом деле были чудовищным пиаром для ЗАО «Виндзор». И заканчивался этот год наплывом дурных новостей — так что даже событие, обычно сулящее радостное оживление, тонуло в той пелене мрака, которая его окружала. Таков был случай с повторным марьяжем принцессы Анны промозглым и предвещающим снежную бурю шотландским днем. Это могло быть умеренно оптимистичное событие — первая ласточка модернизации имиджа, так необходимой семье: в конце концов, разведенная женщина за сорок выходила замуж за детину на пять лет себя моложе и к тому же вносящего в королевскую кровь Саксен-Кобург-Гота несколько долгожданных (чтобы не сказать разжижающих) еврейских молекул. Вместо этого свадьба стала лишь одним из отголосков известия о разлучении Чарльза и Дианы, и тот факт, что церемония проходила в Шотландии, всего лишь еще раз напомнил о невозможности повторного королевского брака в лоне англиканской церкви. То, что настойчиво провозглашалось «тихим семейным делом», гораздо больше было похоже на династию, которая, чтоб защитить себя от новых напастей, решила запереться в глубоком бункере. Редкая поспешность, с которой Анна выходила замуж за коммандера Тима Лоренса, вызвала уныние даже на обычно переживающем бурный всплеск рынке памятных подарков. Предыдущие брачные игры членов королевской семьи сопровождались тем, что сотни негоциантов выстраивались перед Букингемским дворцом в очередь, испрашивая позволения торговать аляповатыми чайными кружками и футболками, пестрящими улыбающимися физиономиями и сердечками. Однако ж к тому моменту, когда Анна и Тим расписывались в загсе, во Дворец просочилась лишь одна просьба такого рода. Некий фабрикант из Сток-он-Трента угрюмо заметил: «Мы сомневаемся, чтобы кто-нибудь захотел покупать кухонные рушнички с Анной и Тимом».
Появятся ли вустеровские [104]графинчики для масла и уксуса, посвященные официальному разъезду Чарльза и Ди, — посмотрим. Несомненно, признание обществом широко освещаемой прессой реальности было задумано как некий род решения; но в лучшем случае это была попытка сохранить ситуацию такой, какая она есть, операция, которая предоставляет больше возможностей, чем закрывает. (Раздельные жизни, раздельные дворы, раздельные любовники? Голубая мечта издателя таблоида.) Хуже того, в фокусе снова оказывались все те же вопросы, что и в случае Ламонта: насколько взаимосвязаны частная и публичная жизнь? Если вы не рассматриваете королевскую семью как привилегированных потомков банды разбойников и приспособленцев, которые надели на себя личины респектабельности при помощи высококачественного пиара (а бюджет там дербанили среди прочих, даже и Шекспир и К°), тогда скорее всего вы будете говорить о символической идентичности, об осуществлении публичных функций, о служебных обязанностях и так далее.
Во время различных официальных церемоний (коронация, инвеститура принца Уэльского) принцы и принцессы наперебой клянутся в чем-то, и, конечно, мало кто всерьез вслушивается в эти клятвы. Но приблизительно они произносят вот что: мы обещаем выполнять свой долг как символические персонажи переднего плана, номинальные руководители нации, защитники государственной церкви, а взамен вы даете нам присягу на верность, часть ваших денег и свое одобрение ad libitum. Тогда как этот больший обет неосязаемой дымкой носится в воздухе, приземленные обыватели больше внимания обращают на обеты поменьше: например, клятву при вступлении в брак, обещание отречься от всех прочих и так далее, данные перед телевизионной аудиторией и священником вышеупомянутой государственной церкви. И что же происходит, когда маритальный формуляр детей Елизаветы II свидетельствует о стопроцентной аварийности? Мы просто вешаем всех собак на прессу? Мы смотрим другими глазами на родителей — теперь уже с неодобрением? Или мы видим в этом королевский эквивалент правонарушения мистера Ламонта, знак того, что семья опрометчиво вылезает за кредитный лимит своей моральной карточки «Лесес»?
И тот факт, что «мы» разговариваем об этом в доселе не практиковавшейся властной манере, показывает, что произошел другой сдвиг. Как и во время Отречения 1936 года, сейчас поговаривают о конституционном кризисе. Кризиса нет ввиду того, что не существует никакой конституции, к которой можно было бы апеллировать; скорее есть адипозные [105]мнения группы политических и духовных серых кардиналов, которые дерзают быть моральными арбитрами. Когда Эдуарда VIII — как и Чарльза, поздно женившегося — вынудили подписать отречение, визирями, распоряжавшимися делами, были премьер-министр, архиепископ Кентерберийский и главный редактор The Times. Согласно историку А. Дж. Гэйлору, эти трое «директоров общественной жизни» впоследствии чувствовали себя так, «будто бы они одержали триумф над слабостью, унаследованной от 1920-х».
В настоящий момент главные псевдоконституционные вопросы, о которых идет речь, заключаются в следующем: может ли Диана стать коронованной королевой, если они с Чарльзом живут раздельно; и не следует ли Чарльзу отказаться от трона в пользу своего старшего сына Уильяма? Директора общественной жизни тем временем тоже уже не те. Принадлежащая Руперту Мердоку Times гораздо менее влиятельна, премьер-министр — инертный лоялист, а архиепископ Кентерберийский из той братии, чей символ веры — подпевать погромче. Дворец утратил сноровку самому задавать повестку дня, а власть захватили распоясавшаяся свора редакторов таблоидов, специалисты по опросам общественного мнения и эксперты по монархии. Поэтому Чарльза и сейчас, и дальше будут подвергать некоему неформальному суду морали и популярности. Без вопросов, он легитимный наследник трона, он по-прежнему в здравом уме и его всю жизнь обучали выполнять функции монарха. Все это хорошо, но как насчет того, что он ходил налево за спиной у самой популярной женщины Британии?
И потом, есть еще и вопрос денег — венчающий всю эту фамильную драму. Он возник с мстительной внезапностью в отблесках пожара Виндзорского замка. Обычно хорошее пламя полыхает в предсказуемой манере, производя что-то вроде смягченного эффекта рейхстага. (Можно даже представить себе младшего члена королевской семьи, подпаливающего замок, чтобы вновь привлечь к себе симпатию публики.) Но на этот раз вышло ровно наоборот. Питер Брук, министр по делам Охраны Наследия, несомненно, воображал себя верноподданным чиновником и не вызывающим нареканий гражданином, когда объявил на следующий день в Палате общин, что государство возьмет на себя предположительно составляющий £60 миллионов счет за реставрацию «этой наиболее бесценной и горячо любимой части нашего национального наследия». Букингемский дворец подтвердил, что сама королева заплатит только за ремонт поврежденных артефактов из своей частной коллекции — не бог весть какие расходы судя по всему — пара ковров и люстр и несколько предметов, поцарапанных пожарными. Обе стороны согласились, что финансовая позиция ясна. Винзорский замок принадлежал не Королеве как частному липу, но короне; следовательно, корона, то есть государство, то есть налогоплательщик, должна будет раскошелиться.
Однако налогоплательщик не проявил излишнего восторга по поводу того, что делалось от его или ее имени. Да, £60 миллионов, распределенные на несколько лет, — для национального бюджета тьфу, примерный эквивалент пары бутылок помоечного кларета из паддингтонской винной лавки. Но налогоплательщику к нынешнему моменту уже много лет консервативное правительство твердило, что общественные услуги должны сокращаться, они должны быть эффективными, окупаться — вся эта лицемерная политическая риторика, к которой то и дело прибегают, чтобы оправдать закрытие больниц, школ, библиотек и так далее. Почему бы не применить точно так же этот принцип и эти пышные обороты к общественным услугам, которыми обеспечивается королевская семья?