Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Ахинею! – отрезала тетя Мила. – Никаких подарков и никаких отговорок мы не принимаем. Немедленно к нам. Ужин остывает.

– Кроме нас, у вас никого не будет? – тихо спросила мама.

– Никого. Но на официальное новоселье мы вас тоже пригласим. – Сергей Николаевич широко улыбнулся и угрожающе добавил: – Готовьтесь.

– С подарком? – ехидно спросила я.

– Лиза! – умоляюще сказала мама.

– Конан Дойл! – хором прокричали Мишка с отцом. Я решила не дуться. Глупо это.

Мы подарили две фарфоровые саксонские чашки, остальные разбились. Мне давно они нравились. Если долго смотреть сквозь молочную белизну чашек на солнце, можно увидеть, как шевелятся розовые лепестки расписных цветов. Я уже тогда мечтала о фарфоровых куклах, и мне нужен был образец. Я чашки пожалела, но так решила мама, и я промолчала.

Мы вошли в Мишкин дом, и нас окатила горячая волна воздуха с терпким запахом ванили. Ноги сами понесли к нему. Прямо к праздничному столу, стоящему в эпицентре невидимого тропического облака. Во главе стола сидела немолодая, худощавая женщина. Голубые глаза прищурены, властный подбородок вздернут, в руке мундштук с сигаретой.

– Знакомьтесь, – весело произнес Сергей Николаевич. – Моя мама, Елена Анатольевна. Ученый секретарь.

– Бывший, – веско поправила она.

Мишкина бабушка говорила густым, прокуренным басом. Мне она показалась знакомой. Где-то я ее видела. Не помню.

– Но филолог, – улыбнулся Сергей Николаевич, – ныне, присно и во веки веков.

– Ольга. – Мама протянула руку, вдруг спохватилась и опустила. – А это моя дочь Лиза.

– Красивая у вас соседка, – сказала Елена Анатольевна, глядя на мою маму. – Вербочка белая.

Мама смутилась и покраснела, а я не поняла, то ли Мишкина бабушка маму осуждает, то ли хвалит. Мне она не понравилась. Ученый секретарь… Чему ученый? Ерунда какая-то.

– Ладушка и павушка, – подхватил Сергей Николаевич и пододвинул маме стул. – Садитесь, Вербочка.

– Балабол, – констатировала Елена Анатольевна.

Я снова ничего не поняла, осуждает она своего сына или нет. Зато он рассмеялся весело, от души. Мама не удержалась и улыбнулась в ответ. Сергей Николаевич вдруг перестал смеяться и уставился на маму во все глаза. Ничего удивительного, у мамы необыкновенная улыбка. Она стоит миллион и похожа на солнечный ветер, сияющий и легкий. Мамина улыбка клеймит на всю жизнь, венчая твою голову солнечной короной и надувая твое сердце солнечным парусом. Ее не забыть, ей нельзя сопротивляться, остается лишь поднять руки вверх. Вернее не бывает. Вот Сергей Николаевич и поднял руки вверх. В переносном смысле, конечно.

– Под вашей пятой ключ золотой, Вербочка! – воскликнула Елена Анатольевна. – Вы знаете?

– Знает, – вместо мамы ответила я. – А мне стул? Я тоже, между прочим, женщина.

– Лиза! – умоляюще воскликнула мама.

– Молодец! – восхитилась Елена Анатольевна.

А секретарь ученого ничего, хоть и воображает.

– Садись, маленькая женщина, – очнулся Сергей Николаевич, подвигая мне стул.

– Ха! – из тьмы коридора выпал Мишка. – Давай на кухню помогать, маленькая женщина. Надо пироги таскать.

Я объелась вкуснющими пирогами так, что чуть не лопнула. Мишкина мама оказалась волшебницей от кулинарии. Нам с Мишкой накапали вишневой наливки, и я опьянела – то ли от вина, то ли от обжорства, то ли от непривычного, радостного шума, то ли от странных историй, рассказанных Мишкиной бабушкой. Я слушала ее и заслушалась. Ее речь была непривычной, старинной, певучей, а люди и вещи необычные, даже фантастические, совсем не такие, как в жизни. Я и не заметила, как Мишкина бабушка распалила тоску и сожгла ее в трех сказочных печах – железной, кирпичной и медной. Я вдруг узнала, что тоска так близко, что ее можно даже потрогать. В моей голове посреди черного поля и черного неба неожиданно выросло огромное дерево прямо под лунем Господним, рогатым месяцем с двумя золотыми ножками. Ни ветерка, ни дуновения, а дерево шумит и шумит всеми своими листьями, горюет, тоскует, печалится. Будто поет песню тихую и безрадостную, такую жалобную, что плакать хочется. Я погладила поникшие листья ладонью, они впились в меня крошечными, острыми зубками. Я отдернула руку, а тоска меня уже укусила, успела. Въелась в мои легкие, сердце и кровь. Так дерево одним листочком отрезало мне свой маленький кусочек грусти. Я этого совсем не хотела.

– А я и не знала, что у тоски есть свое дерево, – зачарованно сказала я.

– Тебе и не надо знать, – засмеялась тетя Мила. – Рано еще.

– А это обязательно? – Во мне шевельнулся страх. – Ну, узнать потом… Разве у всех так?

– Как повезет, – улыбнулась Мишкина бабушка.

Я вдруг подумала о маме. Ее дерево тоски выросло давным-давно, и я не знаю, кто его посадил. Во мне тоже живет маленький кусочек грусти, я знаю почему, только думать об этом не хочется. Вот так тоска стала в моем воображении реальной вещью из живого дерева. А дерево можно сжечь хоть где, это все знают.

– Мам, мне чудится, будто я знаю их всю жизнь, – сказала я.

Мы лежали в темноте и молчали. Не знаю почему. Может, потому что редко бывали в гостях.

– Да, – согласилась мама.

– Тебе тоже?

– Да. Давай спать.

– Давай, – вздохнула я.

Я повернулась спиной, мне было грустно. Мама обняла меня, и мы долго не могли заснуть. Уверена, мама думала о том же, о чем и я. У нас с ней самая лучшая семья, но такая маленькая, что будто и нет.

Мила

К о мне пришла в гости Бухарина. Это ее фамилия по мужу. Еще до замужества я переименовала ее благоверного в Троцкого. Не специально, просто срифмовалось само собой. В общественном сознании это имя закрепилось за ним сразу же, даже среди его друзей – и пары месяцев не прошло. Он поначалу злился, потом перестал. Я вышла замуж позже Бухариной и пока замужем. Надеюсь, навсегда.

Полгода назад они развелись. Другими словами, Троцкий взял да и бросил мою подругу с двумя детьми. Ни с того, ни с сего. И ушел к Савельевой. Эту Савельеву я видела несколько раз в доме у Троцких. Савельева была стильной женщиной. Она носила шляпки с колосьями, цветами, фруктами и овощами. Шляпки были ее фишкой, потому что, кроме нее, их никто не носил. Для всех остальных шляпки были не роскошью стиля и вкуса, а обыденной необходимостью. Их надевали либо солнцем палимые, либо снегом гонимые.

Бухарина никак не могла прийти в себя после развода. У нее была нескончаемая депрессия и гигантский комплекс вины. Она полагала, раз муж от нее ушел, значит, виновата она. Какая ересь!

– В чем я виновата? – в сотый раз спросила она меня.

– Женщина не бывает виноватой. Никогда и ни в чем, – в сотый раз ответила я. – Если женщина ушла от мужа, значит, виноват муж – не смог удержать свою добычу. Если муж ушел от женщины, значит, виноват тоже муж – сам стал добычей. Это азбучная истина.

Бухарина в сотый раз разрыдалась, я перевела взгляд на экран телевизора. Шла программа борьбы за общественную нравственность. Все кампании, организованные телевидением, смахивают на буйное помешательство. Все участники буйного помешательства смахивают на буйнопомешанных. Я смотрела на белобрысую тетку среднего возраста. Причем «среднего возраста» – это еще мягко сказано. На ее лице было написано:

«Я верна своему мужу. И буду верна ему по гроб жизни, чтоб он провалился!»

В смысле муж, а не гроб. Для гроба тетка была чересчур энергична, для мужа сил у нее уже не осталось. Тетка была из серии тех людей, которых «выдвинули, а задвинуть никак не могут». Мне захотелось пожелать ее мужу царствия небесного еще при его жизни.

– Я похожа на эту тетку, как однояйцовый близнец с разницей в двадцать лет, – хлюпая носом, сказала Бухарина. – Двадцать лет в нашей жизни ничего не решают. И у нее, и у меня уже все позади. Можно со спокойной душой бороться за чужую нравственность.

– Да? – удивилась я.

– Да, – подтвердила Бухарина. – Я всегда была высоконравственной. В школе и в институте с мальчиками только за ручку. На последних курсах все девицы сошли с ума. Они выходили замуж одна за другой. Я могла бы остаться старой девой, если бы на горизонте не замаячил Троцкий. Я вышла за него замуж, чтобы не отстать от других.

4
{"b":"158351","o":1}