Ирина Кисельгоф
Журавлик по небу летит
Лиза
Я сижу и смотрю в окно своей комнаты. Прямо на торцевую стену соседнего здания, прячущую от меня небо. Стена совсем близко, метрах в двух от меня. Она сложена плитами, спрессованными из мелких терракотовых камней, похожих на гречку. В солнечных лучах гречка светится лакированными яблочными семечками и кедровым орехом, а при луне мерцает колотым рафинадом. Стена всегда казалась мне красивой. Думаю, я увлеклась самодельными куклами из-за нее. Или из-за маминых бисерных бус. Не знаю. А может, я научилась делать тряпичных кукол оттого, что у меня не было ни брата, ни сестры. Мне просто не с кем было играть, а мама с утра до вечера пропадала на службе. Она работала в двух шагах от меня, в доме со стеной из прессованной каменной гречки. В этом здании была расположена государственная палата мер и весов, моя мать служила в ней поверителем.
– Кто такие поверители? – как-то спросила я. Мне тогда было лет восемь-девять.
– Поверители? Это… – мама задумалась, – служба безопасности, оберегающая человечество от дезинформации.
– Так ты разведчик? – поразилась я.
– Нет, – мама рассмеялась. – Я хранитель идеальных вещей и контролер безупречности реальных вещей. Длина, вес, цвет, вкус любой вещи должны быть как можно ближе к своему идеалу. Это называется поверка или проверка. Так тебе проще понять.
Я взглянула на свои ноги в шерстяных колготках. На большом пальце виднелась дырка. Я подвигала пальцем, он блеснул фарфоровым ногтем в синей нитяной рамке. Мне покупали только шерстяные и хэбэшные колготки, дедерон я рвала моментально. Колготки всегда на вырост, потому сначала они собирались на щиколотках гармошкой и пузырились на коленках, а к следующей зиме становились уже малы. Выходит, их свойства менялись нереально быстро. У дырявых колготок мог быть только один идеал – целые, дедероновые. Я о таких мечтала.
– А какие вещи ты проверяешь?
– Воздух, – ответила мама.
Я хорошо это запомнила, хотя позже мама говорила, что я все выдумала. Она проверяла измерительные приборы, ставя на них клеймо. В переносном смысле. Но разве можно выдумать, что воздух – вещь? Для меня вещи были вещами в прямом смысле слова – одежда, обувь, посуда, скатерти, простыни. В общем, все такое. Поэтому воздух в мои представления о материальном мире не укладывался. С тех пор я не давала матери покоя, ей приходилось много рассказывать о своей работе. И я почему-то решила, что мама изучает облака – самые идеальные на всем свете вещи. А облаков из моего окна не увидишь. Зато мерцала каменной крошкой стена, спрессованная из не прошедших отбор вещей – воздуха, света, цвета, вкуса. Что может быть более подходящим, чем такая стена для здания, где изучали идеальные вещи? Наверное, именно тогда в моем воображении слились воедино сказочные люди, обращенные в камень хранителями магических знаний, и реальная каменная крошка, выброшенная за ненадобностью контролерами идеальных вещей. Я бывала у матери на службе, где хранители и контролеры в хирургических одеждах и шапочках работали среди стерильной чистоты и тишины. Как в операционной. И я решила, что поверители – это целители, только врачуют они реальные вещи. Не подогнали под идеал, стало быть, не вылечили. Значит, тогда – под пресс и на кладбище из каменной крошки.
Мы жили на последнем этаже старого четырехэтажного дома, два окна во двор и мое окно, смотрящее в стену палаты мер и весов, построенную позже. В торцевых квартирах моего дома только на последнем этаже были окна, упертые в лакированную гречку. Провал между домами заложили кирпичом и зацементировали, так под моим окном четвертого этажа оказался длиннющий балкон, засыпанный гравием. Он походил на каньон. Перелезь через подоконник и смотри на двор с юга или свесься с северных перил и гляди на автомобильные реки широкой улицы. Лазить через подоконник мне запрещали, потому я лишь глядела на стену, пока в соседней квартире не поселился Мишка. Они переехали зимой. Я увидела Мишку в зимних сумерках. В круге света настольной лампы я ждала маму, мастеря тряпичную куклу. Распатронила дедушкину толстовку и набила синтепоном. Получился долговязый, нескладный типчик с кожицей из небеленого льна. У него уже были туловище, голова и длиннющие руки-ноги. Теперь осталось вдунуть в куклу жизнь – дать характер, другими словами. Я покачала кукольными руками-ногами.
– Ты кто? – спросила я и согнула его ногу. Нога вернулась назад пинком.
– Пинаешься? – возмутилась я.
Типчик развел синтепоновыми руками.
– Арлекин?
Долговязый типчик чуть склонил голову в насмешливом поклоне.
– Попался! – торжествующе сказала я.
Он промолчал. Говорить ему было нечем, у него не было ни глаз, ни рта. А это важно. Арлекины разные есть. Я бы этого не узнала, если бы не мама. Она придумала создать северный квартет театра дзанни[1]. Повторить точь-в-точь. Я согласилась сразу же. У масок комедии дель арте были все признаки идеальной вещи, типичное съело личное. Я решила вернуть Арлекину индивидуальность. Мама говорит, что дзанни – это актерская маска, она почти не меняется столетиями. Но актеры всегда разные, хотя играют одну и ту же роль всю свою жизнь.
– Даже один и тот же актер может выйти на подмостки в особом настроении, не похожем на вчерашнее или позавчерашнее, – сказала она. – За ним его семья, привычки, словечки, любимые мозоли и нелюбимые скелеты из старого шкафа.
Короче, у каждого свой неповторимый бэкграунд. Мой Арлекин должен получить прошлое и характер, а значит, лицо, и тогда он наполнит идеальный образ самим собой. Если запараллелить с настоящим, то Арлекин – это гастарбайтер из Бергамо в большом городе Венеция. Приехал и остался, чтобы смешить столицу своими нелепыми ухватками и акцентом. Потом пообтерся, пообтесался и теперь смеется над другими, новыми дзанни, такими же точно, каким он был прежде.
Какие северные итальянцы? Черные? Синтепоновый типчик бессильно уронил руки. Я подумала и решила, что северный итальянец из деревеньки под Бергамо вполне может быть высоким голубоглазым блондином.
– Как тебе эта идея?
Типчик задрал синтепоновую голову и задрыгал руками-ногами. Я засмеялась. Решено, у моего северного Арлекина будут синие глаза. Я взяла пару крошечных синих пуговиц и стала нашивать на льняную кожицу лица. И вдруг услышала шум за окном. Обернулась и обмерла. Из черного квадрата на меня смотрело конан-дойловское белое лицо, расплющенное стеклом. Волосы на моей макушке встали дыбом и зашевелились сами по себе. Кажется, целую вечность я смотрела на конан-дойловское лицо, а оно – на меня. И вдруг из белого лица вынырнул кроваво-красный язык. Я выронила куклу и заорала дурным голосом. Белое лицо растворилось во тьме, словно его и не было.
Я лежала с мамой и тряслась от страха всю ночь. Глаз не сомкнула! А утром к нам пришли знакомиться новые соседи – Мишка и его родители. У него в руках был торт «Сказка». Он протянул его мне, подцепив пальцем веревку, и высунул красный язык. Я размахнулась и треснула его по голове коробкой с тортом.
– Лиза! – воскликнула мама.
– Конан Дойл! – крикнула я, размахнулась и треснула по его башке еще раз.
– Здравствуй, Лиза Конан Дойл, – потрясенно сказал Мишкин папа.
– Миша – Конан Дойл! – возмутилась я.
– Да? – потрясенно спросила Мишкина мама.
Мишка захохотал. Я дала ему по башке в третий раз.
Так мы с Мишкой и познакомились. После потасовки. А потом на кухне мы все вместе ели сладкую тортомассу, соскребывая ее со стенок коробки.
– Он у нас проказник, – созналась Мишкина мама. – Но его никто не бьет. Может, возьмешься, Лиза? У тебя хорошо получается.
Мишкин папа засмеялся. Мне в живот уткнулся кулак, и я согласилась не глядя.
Мишка поскребся в мое окно тем же вечером. Я как раз доделывала свою куклу, нашивая кругами на ее голове желтую льняную бахрому. Желтая бахрома по моей задумке должна была стать кукольными волосами с хипповой челкой до подбородка. Мишка расплющил лицо по стеклу и смешно разинул рот в океанариуме за моим окном. Я влезла на подоконник, открыла форточку, и в меня полетели замороженные электрические снежинки.