Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не смутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет… между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца. И, все еще несытая, воля певца легко и жадно уничтожила много прекрасного и покрыла страницы его рукописей стихами-мавзолеями. Готические башни, острова, забытые роком среди морей, золотые источники завоеванных стран, крики побежденных и лязгающая поступь победителей, неизменная от древних латников и мореходов до наших обагренных дней, — все это сложилось в гору праздной, разбойничьей красоты. Каждая новая книга Гафиза — пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная, в каком-то великолепном ослеплении, муза его идет высоко, и все выше, не веря, что гнев, медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм и превосходство царей, с которым она шествует через трясину мертвой, страшной и позорной грязи. О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть!.. — „Кто это? Я ее не знаю“. — „Которая?“ — „Вот направо от старухи с морщинистой шеей“. — „Тише, на нас смотрят. Не знаю. Девушка в темном. Красивая. Чистое у нее лицо. И сидит серьезно, точно на большой перемене. Как на нее смотрит Гафиз!“ — „Еще бы, заметил“. Мимо прошла жена профессора с учеником своего мужа. Злословие обратилось на ее полноту и тщательно отставленные локти ее спутника, судорожно согнутые без привычной опоры письменного стола. Между тем… Гафиз действительно смотрел на Ариадну. Ее красота, вдруг возникшая среди знакомых лиц, в условном чаду этого литературного притона, причинила ему чисто физическую боль. Какая-то невозможная нежность, полная сладостного сожаления, — оттого, что она недосягаема… Недосягаема. Так думал Николай Иваныч, пока Ариадну не пригласили читать. Она согласилась, и когда на ее лице выразилась вся боязнь начинающей девочки, не искушенной в тяжелой литературной свалке, и в руках так растерянно забелел смятый лист бумаги, в который еще раз заглянули, ничего не видя и не разбирая, ее мужественные глаза юноши-оруженосца, маленького рыцаря без страха и упрека, — Гафиз ощутил черное ликование. Все рубцы, нанесенные его душе клыками критики в пору его собственного начинания… сладко заныли и заболели. Видеть ее, эту незнакомку с непреклонным стройным профилем какой-ни-будь Розалинды, с тонким станом, который старый Шекспир любил прятать в мужскую одежду между вторым и четвертым актом своих комедий, — ее, недосягаемую, и вдруг — на подмостках литературы, зависящей от прихоти критика, от безвкусия богемской черни, от одного взгляда его собственных воспетых глаз, давно отвыкших от бескорыстия. Это было громадное торжество, сразу уравнявшее его и Ариадну. Гафиз ясно ощутил падение перегородок, и одежда, скрывавшая ее темными складками, стала прозрачна; Мальстрем литературы вступал в свои права. — „Что она читает?“ — „Не знаю, что-то странное. Может быть, она социалистка?“… Последние строки поэмы были покрыты аплодисментами. Ленивый меценат, колебля толстый живот между коротких рук, бил друг о дружку розовыми ладонями и оглянулся на нескольких вполне корректных и бездарных молодых людей, зависевших от его пособий. <…>

Высоко над толпой сидел Гафиз и улыбался. И хуже нельзя было сделать: он одобрил ее как красивую девушку, но совершенно бездарную. Дама с ним рядом, счастливая возлюбленная поэта, выразила сожаление. И тем не менее, на этот раз буржуазное общество, вопреки мнению своих обычных поставщиков красивого, против воли жрецов, поучавших интеллигентную улицу из-за витрин богатейшего книгопродавца, решилось на самостоятельное увлечение; и рукоплесканиям не было конца. В течение вечера, проходя между столиков своей простой походкой, Ариадна нашла несколько отщепенцев, несколько колоколов с трещиной, через которую течет благовест горя и одиночества, несколько молодых поэтов и художников, и просила их о сотрудничестве. И когда поздно ночью ее провожали домой через длинные, снежные, безлюдные кварталы студентов, громоздких конок, огибающих пустынные углы с оглушительным звоном, дребезжаньем и гиканьем трактиров, мелочных лавок, деревянных лачуг и новых, высоких каменных домов, полных свежей сырости и электрического света, в привале, уже почти пустом, за чашкою черного кофе издатель крупной либеральной газеты рассказывал своему другу об Ариадне, ее отце, их необычайной семейной истории…»

Ариадна — сама Рейснер, а Гафиз, естественно, Гумилёв.

Ничего похожего на любовь в тот период, о котором пишет Рейснер, не возникло. Скорее всего, Гумилёв и не запомнил ту красивую девушку, смотревшую на него во все глаза. Любовь вспыхнула у них в конце лета 1916 года, когда поэт приехал сдавать экзамены в Николаевское кавалерийское училище. А познакомился официально Гумилёв с Рейснер 12 мая 1916 года в открывшемся незадолго до этого — 18 апреля — кабачке «Привал комедиантов» (появился взамен закрытой «Бродячей собаки») на вечере поэзии.

Лариса Рейснер — женщина-легенда русской революции и литературы XX века — менее всего подходила Гумилёву. У них была полная противоположность взглядов и идеалов. Гумилёв-монархист и — бунтарка по своей природной сути. Рейснер — фигура поистине героическая и довольно фанатичная, — вошла в историю русской литературы XX века. Достаточно сказать, что Всеволод Вишневский, когда писал «Оптимистическую трагедию», взял прообразом комиссара именно Ларису Рейснер.

Многие мужчины были от нее без ума. Даже большевистский нарком Троцкий, однажды расчувствовавшись, признал, что Лариса Рейснер соединяла в себе «красоту олимпийской богини, тонкий ум и мужество воина».

Одна только Ахматова, видимо из ревности, отрицала очевидное и ответила Лидии Чуковской на вопрос о Рейснер: «Она была очень большая, плечи широкие, бока широкие. Похожа на подавальщицу в немецком кабачке. Лицо припухшее, серое, большие глаза и крашеные волосы. Все». Правда, она сама же и опровергла свое высказывание той же Чуковской в другой раз: «Я была в „Привале“ (имеется в виду „Привал комедиантов“. — В. П.)… Иду к дверям через пустую комнату — там сидит Лариса. Я сказала ей „До свиданья!“ и пожала руку. Не помню, кто меня одевал… вдруг входит Лариса, две дежурные слезы на щеках: „Благодарю вас! Вы так великодушны! Я никогда не забуду, что вы первая протянули мне руку!“ — Что такое? Молодая, красивая девушка, что за уничижение. Откуда я могла знать тогда, что у нее был роман с Николаем Степановичем? Да и знала бы — отчего же мне не подать ей руки?»

На самом деле, по многочисленным воспоминаниям современников, например, сына писателя Леонида Андреева — Вадима Андреева, это была красавица: «…ее темные волосы, закрученные раковинами на ушах, как у Лолы Монтец, серо-зеленые огромные глаза, белые прозрачные руки, особенно руки, легкие, белыми бабочками взлетавшие к волосам, когда она поправляла свою тугую прическу, сияние молодости, окружавшее ее, — все это было действительно необычайным. Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел, и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают неожиданную нежность и мягкость. Я помню то ощущение гордости, которое охватило меня, когда мы проходили с нею узкими переулками Петербургской стороны… — не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий — статистика, точно мною установленная, — врывался в землю столбом и смотрел вслед… Однако на улице никто не осмеливался подойти к ней: гордость, сквозившая в каждом ее движении, в каждом повороте головы, защищала ее каменной, нерушимой стеной». Гумилёв рискнул к ней подойти, и стена не устояла. Отчего же сдалась поэту-романтику гордая красавица? Она в душе была тоже романтиком, и не только романтиком революционных потрясений. Родство их душ было столь несомненно, что их не могло не потянуть друг к другу. То, что испугало робкую дворянку Елизавету Дмитриеву (железная воля Гумилёва и его желание, чтобы было все так, как он хочет), Рейснер удивило и расположило к поэту. Она увидела человека сильного, подобно ей, пусть и с другим знаком, не революционера, но воина. Ведь и сама она стала воином в годы Гражданской войны. Так начался их роман, который, возможно, во многом сформировал образ будущего известного комиссара Гражданской войны. А в душе Гумилёва оставил яркие светлые воспоминания, несмотря на последовавший потом разрыв.

149
{"b":"157164","o":1}