Чуть попозже к разговору присоединился кондуктор. Это был голландец, очень красноречивый.
— «Почему, вы, англичане, забираете у нас эту страну?» — спросил он. И молчаливый бур проворчал на ломаном английском:
— «Разве наши фермы нам не принадлежат? Почему мы должны воевать за них?»
Я попробовал объяснить основы наших разногласий:
— «В конце концов, британское правительство — не тирания».
— «Это не годится для рабочего человека. — сказал кондуктор. — Посмотрите на Кимберли. В Кимберли было хорошо жить, пока капиталисты не захватили его. Посмотрите на него теперь. [371] Посмотрите на меня. Где моя зарплата?»
Я не помню, что он сказал про свою зарплату, но для кондуктора она была просто невероятной.
— «Вы что, думаете, я буду получать такую зарплату при британском правительстве?»
Я сказал: «Нет».
— «Вот так-то, — сказал он, — не надо мне никакого английского правительства. И добавил невпопад, — мы сражаемся за свободу».
Тут я подумал, что у меня есть аргумент, который подействует. Я повернулся к фермеру, который одобрительно слушал:
— Это очень хорошая зарплата.
— О, да.
— А откуда берутся эти деньги?
— О, из налогов. И с железной дороги.
— Наверное и перевозите то, что производите, в основном по железной дороге, я полагаю?
— Ya (непроизвольный переход на голландский).
— Вам не кажется, что плата очень высокая?
— Ya, ya, — Сказали одновременно оба бура, — очень высокая.
— Это потому, — сказал я, указывая на кондуктора, — что он получает очень высокую плату. А вы за него платите.
В ответ на это они оба рассмеялись и сказали, что это правда, и что плата действительно очень высокая.
— При английском правительстве, — сказал я, — он не будет получать такой большой зарплаты, а вы не будете так дорого платить за перевозку.
Они молча приняли это заключение. Затем Спааруотер сказал:
— Мы хотим, чтобы нас оставили в покое. Мы — свободные люди, а вы — нет.
— Что значит несвободные?
— Ну разве это правильно, чтобы грязный кафр гулял по тротуару, к тому же без паспорта? А ведь это именно то, что вы делаете в ваших британских колониях. Братство! Равенство! Свобода! Тьфу! Ничуточки. Мы знаем, как обращаться с кафрами.
Я затронул очень деликатный вопрос. Мы начали с политических вопросов, а закончили социальными. В чем же истинный и изначальный корень неприязни голландцев к британскому правлению? Это не Слагтерз Нек, не Броомплац, не Маджуба, не Джеймсон [372] Рейд. Это неизменный страх и ненависть к тому движению, которое пытается поднять туземца на один уровень с белым человеком. Британское правительство ассоциируется в сознании бурского фермера с неистовой социальной революцией. Черный будет уравнен в правах с белым. Слугу восстановят против хозяина, кафр будет провозглашен братом европейца, они будут равны перед законом, черному дадут политические права.
Этот бурский фермер был весьма типичным примером и представлял в моем понимании все то лучшее и благородное, что было в характере африканских голландцев. Вид этого гражданина и солдата, который пусть неохотно, но сознательно оторвался от тихой жизни на своей ферме, чтобы храбро сражаться, защищая ту землю, на которой он жил, которую его предки добыли тяжким трудом и страданием, чтобы сохранить независимость, которой он гордился, против регулярной армии своих врагов — конечно, все это должно было вызвать у любого идеалиста самые горячие симпатии. И вдруг резкая перемена, резкая нота в дуэте согласия:
— «Мы знаем, как обращаться с кафрами в этой стране. Представьте себе, позволить этой черной грязи разгуливать по тротуарам!»
И после этого — никакого согласия, пропасть с каждым мгновением увеличивается:
— «Обучать кафра! Ах, вы все об этом, англичане. Мы учим их палкой. Обращайтесь с ними гуманно и справедливо — мне это нравится. Их поместил сюда Господь Всемогущий, чтобы они работали на нас. Мы не потерпим от них никаких глупостей. Пусть знают свое место. Что вы думаете? Будете настаивать, чтобы с ними хорошо обращались? Этим-то мы и собираемся заняться. Раньше, чем закончится эта война, мы сами решим, будете ли вы, англичане, вмешиваться в наши дела».
К полудню поезд еще не добрался до Дунди. Когда исчез из виду Талана Хилл, мы стали высматривать Маджубу и увидели ее незадолго до наступления ночи — высокую гору, с которой связаны воспоминания такие же мрачные и грустные, как ее вид. Бурские охранники показали нам, где они установили свои большие пушки, чтобы защитить Лаинг Нек и заметили, что теперь перевал стал неприступным.
Мы приближались к границе. Я принялся воображать, как покину поезд, пока он будет проходить Вольксрустский тоннель, выбравшись из окна. Впрочем, Спааруотер тоже подумал о такой [373] возможности и потому закрыл оба окна. Когда мы въезжали в тоннель, он открыл затвор своего маузера и показал, что тот полностью заряжен. Благоразумие опять заставляло набраться терпения. Было уже темно, когда поезд подошел к Вольксрусту, и мы осознали, что находимся на вражеской территории. Платформа была заполнена толпой вооруженных буров. Оказалось, что были сформированы две новые части командос, поезда должны были везти их на фронт. Вскоре к окнам прилипли бородатые лица мужчин, которые беспристрастно смотрели на нас, а затем обменивались замечаниями по поводу нашего вида.
Перед тем, как поезд покинул Вольксруст, сменилась наша охрана. Честные бюргеры, которые нас захватили, должны были возвращаться на фронт, и нас передали полиции. Начальник конвоя, приятный пожилой джентльмен (я не знаю его официального звания), подошел и объяснил через Спааруотера, что это он положил на дороге камень, который привел к катастрофе. Он надеялся, что мы не держим на него зла. Мы ответили: ни в коем случае. И добавили, что будем рады когда-нибудь сделать для него что-нибудь в этом же роде.
Затем мы попрощались, и я дал ему и Спааруотеру по маленькому клочку бумаги, где утверждалось, что они проявили доброту и учтивость по отношению к британским военнопленным, и где я лично просил, на тот случай, если они попадут в плен к британским войскам, чтобы с ними обращались хорошо.
Мы были переданы довольно ветхому полицейскому жандармского типа. Он постоянно плевал на пол и предупредил, что нас застрелят, если мы попытаемся бежать. Не имея особого желания разговаривать с этим типом, мы опустили полки в нашем купе, и в то время как поезд покидал Вольксруст, отправились спать.
Претория, 3 декабря 1899 г.
Был, насколько я помню, полдень, когда поезд с пленными подошел к Претории. Мы заехали на какую-то запасную ветку с земляной платформой справа, которая выходила на улицы города. День был хороший, ярко светило солнце. Встречать нас собралась большая толпа народа. Кто-то открыл дверь вагона и [374] сказал, чтобы мы выходили. Мы вышли — весьма оборванная и потрепанная группа офицеров. Деловито щелкнула дюжина камер, навеки запечатляя наш позор. Затем выпустили солдат и велели им построиться. Солдаты охотно выбрались из темных вагонов, в которых их везли, тут же начали болтать и шутить, и этот их юмор показался мне несвоевременным. Мы прождали около двадцати минут. Впервые с того момента, как я попал в плен, я испытал ненависть к своему врагу. Простые мужественные фермеры, храбро сражавшиеся, как их убедили, «за свои фермы», заслуживали уважения, если не симпатии. Но здесь, в Претории, я чувствовал в воздухе запах разложения. Здесь были твари, которые жирели, пожирая добычу. А там, на войне, были герои, которые ее завоевывали.
Когда толпа полностью удовлетворила патриотическое любопытство, нас повели: солдат — в закрытый лагерь на ипподроме, а офицеров — в тюрьму в Государственных образцовых школах.
Что до нас, то нам не пришлось далеко идти. В окружении конвоя из трех вооруженных полицейских, приставленных к каждому офицеру, мы быстро дошли до места назначения, длинного низкого здания из красного кирпича с крытой шифером верандой и железной оградой впереди. Веранда была заполнена бородатыми людьми в униформе цвета хаки или в коричневых фланелевых костюмах, которые читали, курили и разговаривали. Они взглянули на нас, когда нас ввели. Открылись железные ворота, и, миновав их, мы присоединились к шестидесяти британским офицерам, «захваченным противником», после чего ворота опять закрылись.