Однажды Чичерин узнал, что секретари не докладывают ему о частных письмах, в которых в основном содержались просьбы о визах (письма направлялись прямо в консульский отдел). Снова нарком выразил недовольство.
— Я уверен, — возмущался он, — что не на все, а скорее всего ни на одно такое письмо вы не отвечаете, а между тем у каждого порядочного министра иностранных дел есть своя канцелярия, на обязанности которой лежат ответы на запросы частных лиц. Тогда это получается и тактично и аккуратно!
Впрочем, гнев его быстро проходил, он не помнил зла и считал, что после замечания человек непременно исправится. Личных антипатий, не связанных с принципиальными вопросами, у него не замечалось. Если он бывал не прав, то, помучившись наедине, честно признавался в ошибке и просил извинений.
В августе Георгий Васильевич снова занемог.
Дела же требовали к себе внимания. Еще 27 июля из Берлина пришло обнадеживающее сообщение, что министр иностранных дел Германии Штреземан готов в ближайшем времени подписать торговый договор с СССР. Это, казалось, должно было дать энергичный толчок к переговорам в Москве. Но, увы, и на этот раз немцы под предлогом отсутствия ясных инструкций не особенно спешили. В Берлине были сильны влиятельные круги, которые продолжали ориентироваться на Запад, добиваясь прежде всего сближения с Англией.
Все время Чичерин проводил у себя в кабинете, никого не принимая. Врачи запретили двигаться, и большую часть времени он находился в постели. По договоренности между собой личные секретари неотлучно находились возле него, так как сейчас Георгий Васильевич мог работать только с их помощью. Он отдавал себе ясный отчет: в таком положении он не может эффективно руководить делами наркомата — и начал понемногу свертывать работу, а затем и совсем передал дела Карахану, которого по-прежнему высоко ценил за умение без суеты, деловито и не мешкая решать самые серьезные проблемы.
Карахан порой изумлял Чичерина тем, что быстро и легко писал дельные ответы на письма полпредов. Карахан показал также, что он может справиться со сложной работой центрального аппарата. Возвратившись из Генуи, Чичерин нашел все дела в полнейшем порядке, работа НКИД шла в обычном темпе. Чичерин с уверенностью считал, что Карахан с успехом заменит его.
Таким образом, главное было улажено. 20 сентября нарком сообщил всем членам коллегии, что доктор разрешил ему выезд, надо успеть обсудить политические вопросы, связанные с поездкой. Как и решено, к месту лечения он поедет через Варшаву, что будет вполне естественным. Конечно, не удастся уклониться от разговоров с польским министром иностранных дел Скшинским. Но свидание состоится только потому, что Чичерин едет лечиться, поэтому никто, особенно в Берлине, не должен заподозрить что-либо неладное.
25 сентября наступил день отъезда. На вокзал проводить Чичерина прибыл весь дипломатический корпус. Это было новым и неожиданным. Ранцау поторопился заверить в искренних чувствах, которые германское правительство испытывает к Советскому правительству. В Берлин он поспешил сообщить, что «уверен в лояльности советского наркома».
Остановка в Варшаве была истолкована немцами как демонстрация. Советник германского посольства в Москве Гильгер жаловался: «Вместо того чтобы ехать по своему обычному маршруту прямо в Берлин, Чичерин сделал остановку в Варшаве с явным намерением сыграть на противоречиях Германии с Францией и Польшей».
В польской столице накануне визита циркулировали слухи явно берлинского происхождения о том, что у Чичерина «дипломатическая болезнь», что он якобы отказался от поездки в Варшаву. Даже в день его приезда местные газеты все еще гадали, случаен ли приезд Чичерина в Польшу и не носит ли он особый, тайный смысл. Этому было свое объяснение. Польский народ устал быть объектом политических спекуляций иностранных правительств. Натянутость в англо-польских отношениях заставляла думать, что Англия пытается втянуть Польшу в какой-то новый конфликт в Восточной Европе. Прохладные отношения были и с Германией. От Чичерина ожидали многого.
Вообще с тех пор, как во Франции изменились настроения в пользу улучшения отношения с Россией, этот подувший с берегов Сены свежий ветерок оказал благотворное влияние на Варшаву. Если до 1924 года в Польше господствовали антисоветские настроения, то теперь атмосфера менялась к лучшему. Конечно, там имелись влиятельные круги, препятствовавшие сближению. В качестве одного из доводов они в свое время выдвигали «непримиримость польской общественности» к факту ликвидации семьи Николая II. В письме польскому министру иностранных дел Скшинскому 4 сентября 1924 года Чичерин с присущей ему увлеченностью историческими фактами разбил этот предлог: «Во время героической борьбы польского общества за освобождение руководители этой борьбы, обращаясь к представителям русского общества, выставляли лозунг «За свободу нашу и вашу». Я не помню момента в истории борьбы польского народа против угнетения царизмом, когда борьба против последнего не выдвигалась бы как общее дело освободительного движения Польши и России… Сотни и тысячи борцов за свободу польского народа, погибшие в течение столетия на царских виселицах и в сибирских тюрьмах, иначе отнеслись бы к факту уничтожения династии Романовых, чем это можно было бы заключить из Ваших сообщений».
Прием в Варшаве на этот раз превзошел все ожидания. Польское министерство иностранных дел настойчиво добивалось от советского полпреда Войкова согласия, чтобы нарком рассматривался как гость польского правительства, к границе был выслан специальный салон-вагон, в Столбцы на встречу выехали заведующий русским отделом и начальник столичной полиции. На варшавском вокзале наркома встретили Скшинский и почти все ответственные чиновники польского МИД.
С польским министром Чичерин встречался дважды. Беседы носили чисто информационный характер, но польская печать создавала впечатление, будто Чичерин приехал в Польшу прежде всего за тем, чтобы сдвинуть советско-польские отношения с мертвой точки.
Президент, который когда-то отказывался даже принимать верительные грамоты у советского полпреда, изъявил согласие встретиться с Чичериным, как только он намекнул на это. Для поездки Чичерина к нему был подан специальный поезд.
Печать разрисовывала мельчайшие подробности биографии Чичерина. Утверждалось даже, что чичеринский род имел прямые родственные связи с Радзивиллами. Это льстило дворянству. Газеты писали об эрудиции советского наркома, о его глубоко прочувствованных высказываниях о Шопене и польской музыке вообще. Не было также недостатка в восторженных статьях о его исключительной политической проницательности и огромном дипломатическом таланте. Газеты охотно припоминали случаи, которые имели место во время первого визита Чичерина в Варшаву после Генуэзской конференции, когда советским полпредом там был Оболенский. Бывший дипломат Н. А. Равич в своих воспоминаниях описал такой случай из тех времен.
«…Чичерин остановился на несколько дней в Варшаве, и его пригласили ознакомиться в числе прочих достопримечательностей города с национальной галереей. Директор этого музея, видный пан, получивший этот пост по протекции одного из всемогущих «полковников» из окружения Пилсудского, во фраке и с цилиндром в руках, на плохом французском языке давал объяснения. Чичерин посматривал на него близорукими птичьими глазами поверх очков, а Оболенский поглаживал свою пышную бороду.
И Чичерин и Оболенский были первоклассными знатоками музыки и превосходными пианистами. Но Чичерин был влюблен в Моцарта, а Оболенский — в Бетховена. Накануне между ними произошел спор по музыкальным вопросам, и польская обслуга Римского отеля, разумеется внимательно за ними следившая, оказалась в полной растерянности, когда из апартаментов «пана амбасадора», где находился и «пан министр», полились, перемежаясь с громкими голосами спорящих, бурные звуки разыгрываемых на рояле музыкальных пьес.
Какой нужно было из этого сделать вывод, никто не знал. Итак, директор музея, указывая на одну из картин, продолжал: