Инженер вышел из машины с жестяной коробкой, взял из нее блесну с тройником, и блесны потянулись гроздью в половину коробки. «Тебе, держи!» Алеша молча принял подарок, а Клементьев осторожно вынул из машины одноручный спиннинг и сказал тихо, чтобы не услышала жена: «Без спиннинга и блёсны ни к чему. Бери. Блесны в неделю оборвешь, в реке оставишь, а спиннинг надолго; будешь нас вспоминать». Оба вздрогнули от резкого, как окрик, гудка, и Клементьев распрощался с Алешей.
Далеко на повороте мелькнули красные огоньки и скрылись, затих в ночи гул мотора, Алеша все стоял у калитки с дарами, о которых и мечтать не мог, стоял, пока мать не загремела запорами на крыльце.
Подростком Алеша пристрастился к охоте на щук. Ниже плотины на блесну только и попадались щуки, и то редко, в неделю раз. Шлюзовские рыбаки, издали поглядывая на парня (потом отпускного студента, а еще позже — здешнего учителя Алексея Капустина), часами мотавшего и мотавшего на катушку леску, бредущего домой с пустым спиннингом и сухим, топырившим карман куканом, потешались над ним. Редкие дни, когда он переправлялся в деревню паромом, на виду у всех, со щучкой — а то и парой — в глазах шлюзовских дела не меняли: случайная, глупая добыча словно для того и шла к нему, чтобы каторжный труд целой недели без отклика, без поклевки открылся во всей своей скудости. В запретке всегдашний хмельной праздник, звон и трепет в струну натянутых жилок; по-бычьи упираются усатые черные твари, — без багра не взять! — жерех оповещает о себе одним, сбивающим с ног ударом, тяжело волочится по струям и ошеломленно замирает, едва жабры обожжет воздух; живой молнией мечется в глубине подсеченная щука, сражается до конца, не сдается и на песке, норовит ухватить зубастой пастью и пассатижи и пальцы, — там всякий час добыча, промысел, а долгая охота, охота не наверняка, только в глухую непогоду.
У Алексея всегда трудная, недобычливая охота в пустыне, где, кажется, и промышлять некого, где притихшая, скрытная, немая вода безмолвствует, мягко колышется в песчаных заводях, в камышах и речной куге, ничего не обещая рыбаку. Алексей полюбил свою одинокую охоту, как никто знал он дно Оки на большом протяжении, подводные террасы, обрывы, ямы, коряги, полузамытые песком сваи, чернодуб, затонувшие, развалившиеся лодки, мотки затянутой илом проволоки, сети, утопленные когда-то ночью при внезапном налете рыбнадзора и не отысканные потом «кошкой». В любом месте он мог закинуть блесну, наперед зная, где можно дать снасти уйти глубоко, даже и на дно, а где нужно вздернуть удильник и завертеть катушку быстро, минуя корягу или каменную гряду. Единственная его рыбалка на плотине с Клементьевым, который никогда больше не приезжал к ним, вспоминалась Алексею спустя годы дурной, ненастоящей, нарушающей целостность его речной жизни, хотя той ночью, протянув матери тяжеленный кукан, он едва не заплакал от счастья и запоздалой истовой благодарности к укатившим в машине людям.
Но вот письмо из деревни известило Капустина о конце шлюзовской запретки, и, дождавшись каникул, он покаянно спешит на родину вместе с Катей.
3
Они не стали дожидаться попутной машины под тусклыми фонарями на пристанционной площади, постояв немного на бревенчатом мосту через тихо плескавшуюся внизу Вожу, разулись и под ранней луной, осиявшей холмы и поля, тронулись в путь.
Нога у Кати маленькая, пальцы тонкие, вырезные, как у поджарых ребятишек, босиком непривычна, но храбрилась, и Алексей вел ее мягким, еще не остывшим грейдером рядом со строящимся, в грудах щебенки и песка шоссе. Впереди Ока, без караульщиков у плотины, — а ведь они и зимой, в метельную пору почему-то виделись ему там, в тулупе поверх казенного, от пароходства, бушлата или темной шинели, в деревенском треухе и в валенках, нелепо стерегущие ушедшую под лед и снег реку.
Катя глядела моложе Алексея: регистраторша загса даже задержалась взглядом на ее паспорте — верно ли записан возраст? — зеленоватые, близорукие глаза Кати надменно вспыхнули за очками. Рядом с ним, в светлой ночи, она казалась спортивной, широкой в плечах девчонкой, с красивым ровным шагом, — только днем, вблизи заметными становились паутинные морщинки высокого сухого лба, усталый излом полногубого рта, взрослая цепкость взгляда. И все это — губы, так устающие с детворой в младших классах, прекрасные, притягивающие добротой и хмелем женственности глаза, грубоватый нос с чувственными плотными ноздрями, тонкая, с приметными, тревожно бьющимися жилками шея, давно стало для Алексея единственно близким и желанным. Без умысла, слепым женским инстинктом Катя ввела его в размеренный мир без крайностей и безрассудного напряжения страсти, мир, заботливо рассчитанный на целую жизнь. Давняя ночь в яблоневом саду, неистовство Саши и его короткое счастье ушли далеко, и теперь Алексея уже не заботила встреча с деревней и с Александрой Вязовкиной. В светлой ночи на пологих холмах, за которыми дышала прохладой Ока, пришло освобождение от былых тревог. Уже и перед памятью матери не было совестно за недолгую, слепую вражду из-за Саши: все заслонила маленькая женщина, она идет на шаг впереди, вытянув шею, будто чует реку, близкую околицу и спешит в мир его детства.
Почему он загородил от нее берег, исхоженный им самим так, что и спустя годы в городских снах и в ночных бессонных странствиях он вышагивал у воды, не сводя глаз с натянутой струной жилки, но и не оступаясь, ноги знали каждую пядь этой земли? Почему не повез Катю на смотрины к басовитой, в постоянном прищуре из-за табачного дыма Цыганке, не поплыл в лодке через полуночную Оку, чтобы Катя приобщилась к ее благодати и тайнам, ощутила силу реки, сносящей их — как ни греби — вниз, за паромный причал? Неужели из-за Вязовкиной?
Недавно думалось: из-за нее. Письмо Цыганки повернуло его мысли, подсказало другой ответ — плотина. Вот из-за чего он не ездил на родину с Катей. Письмо тетки помогло Алексею оттеснить Сашу в глубину лет так, чтобы между ним и Катей не витало ни тени ее, ни шепота подвижных губ, ни запаха рыжих волос. А ведь в трудные дни Цыганка держала сторону не сестры, а Алексея, чем-то ей была по душе Саша, внезапность их любви, она, видно, помнила и свою сладкую, молодую кручину, хотела перемен, какого-то движения в их бытии; в многолетних скитаниях Цыганка привыкла к неожиданностям, к превратностям судьбы и теперь тяготилась скучной размеренностью их жизни. Цыганка не стала надрывать сестру спорами, но была в безмолвном согласии с Алексеем, поощряла его хрипловатой дружеской ласковостью приглушенного баса, ободряющим, спрятанным в складчатых веках взглядом. Робкое, бессловесное сводничество: как он дорожил им тогда, и как все это теперь далеко!
Их нагнала трехтонка, шофер притормозил, но они отступили на обочину, и Алексей отстраняюще махнул рукой. «Тяжело ведь, Алеша! — запоздало пожалела Катя. — Лучше бы поехать». — «Ничего не тяжело: я и вдвое понесу, если надо…»
Откуда в нем вечное желание взять выше сил, преступить предел, и так, чтобы люди вокруг, пусть хоть кто-нибудь один, видели, какой он сильный и выносливый? Сколько раз он упрямо прихватывал лишнее, так что темнело в глазах и давило затылок, а ступня становилась неуверенной, будто заново узнавала землю.
И слова, только что сказанные им и Катей, вдруг вернулись, но не шепотно и нежно, будто их могли подслушать на безлюдной дороге, — вернулись громогласно, для одного Алексея, прилетели сюда, к дозревающим хлебам, от сентябрьской, вспоенной теплыми дождями отавы, от кромки мещерского леса. Пришло нежеланное, давнее, то, что он трудным усилием вывел из памяти, сбросил, как постылый груз. Те же слова, но сказанные Сашей Вязовкиной, что лучше бы поехать, а пешком тяжело, и его мальчишеская похвальба, что он может и вдвое, ничего нетяжело.
…Он набрел на Сашу внезапно: дорога из лесу круто огибала дуплистые вязы, наклоненные над черным пойменным бочагом. Отсюда до реки близко, отмелый берег весь открыт взгляду, у причала паром без пассажиров, и на той стороне ни людей, ни машин. Капустин стоял над Сашей, наклонясь, чтобы парусиновая шлея не так давила на плечи. «Умаялась… — сказала Саша. — Верка Данилова в Шехмине ночевать осталась, у снохи, а я поперлась. Видали! — Босой ногой она пнула прикрытую листьями березы корзину. — Козлят с верхом нахватала, одни шляпки брала, они соленые хороши. Несла, несла, а теперь не подниму…» Она как-то сразу огрубела за лето, короткие брюки открывали сухую, с резкой косточкой лодыжку, красные, облупившиеся босоножки валялись рядом, серая сатиновая блуза расстегнута; услышав шаги Капустина за спиной, Саша сгребла рукой крома блузы и теперь, заслонившись плечом, не торопясь, застегивала пуговки.