Шлюз без запретки — этого и не представить, пока глаз сам не уверится. Ока и после письма возникала перед Капустиным с караульщиками, с пограничными буями, выше которых нет хода лодкам рыбаков. В лодках прежде сиживал только пришлый люд, великие терпеливцы, молчаливые мастера своего дела. Для них будто и не существовало за буями реки, стеклянно-выпуклой, летящей с плотины воды, кипения, неистовства, запретного рыбацкого рая; словно пласты пены, обгонявшие их медлительные поплавки, рождались не рядом, в запретной зоне, а в каком-то другом мире, и лучше не глядеть на плотину, уставленную спиннингами шлюзовских работников. Пришлый рыбак смиренно становился на пороге рая, где темные воды Оки еще неспокойны после схватки с плотиной и влекут сюда низовую рыбу: ельцов и подлещиков, подуста, плотву, окуня, красноперку, худую волжскую сельдь — всю, по здешнему высокомерному разумению, мелочь. С чуткой, пригнанной снастью, как не всякий музыкант отладит струну, с хитрой подкормкой и наживкой, хранимой, как великая тайна ремесла, пришлый рыбак горбился в своем резиновом, из автомобильной камеры корыте, привидением возникал из рассветного тумана и уходил во тьму безлунной ночи, неприкаянный, с окоченевшими ногами, и брал, брал свое и тут же, на берегу, коптил или вялил рыбу на вешалах.
С детства мечтал Алексей невидимкой прокрасться на плотину, обловиться и пройти по деревне с куканом, которого и не удержать на весу; нести его на спине, как мешок, ощущая и тяжесть, и живое, пригасающее шевеление матерых щук и судаков. И хотя с годами его отношение к плотине менялось — от почитания и младенческой гордости, что вот каков их край особенный, с караульщиками и запреткой, до глухой и тоскливой обиды подростка-рыболова, а потом и обдуманной юношеской ненависти, — во всякую пору жизни его дразнила мечта: случится, и он обловится так, что хоть раздавай рыбу.
Как-то к вечеру на шлюз прикатил «Москвич», двигался он по ухабистому берегу напролом, со звоном и грохотом, и остановился резко перед стреноженным к ночи шлюзовским мерином. Алешу окликнул седой, темнолицый мужчина в штормовке и белой тенниске над тесными джинсами. Смуглые, побитые оспой щеки мужчины серебрились на закатном солнце суточной щетиной. Он приподнял кукан, увешанный ершами густо, едва ли не торчком, и показал их женщине за рулем. «Никак ерш не угомонится, — сказал мальчик с недетской серьезностью. — Никому подойти не дает, любую наживку хватает. Удочку надо длинную, в три колена, на глубине лопырь берет, подлещик по-вашему…» — «И по-нашему — лопырь. — Мужчина надел очки и хозяйским, уверенным взглядом оглядел шлюз, контору, диспетчерскую, уже светившую на бугре сплошным в две стены окном, ворота шлюза, легкую, без бетона, плотину и дремотный в этот час пойменный берег. — Ты мне кузнечиков не раздобудешь?» — спросил тихо, чтобы не услышала женщина за рулем: она строго и недовольно смотрела перед собой, не снимая рук с баранки. «Чиликанов?» — переспросил Алеша. «Ну! Успеешь, пока солнце? — Алеша кивнул. — Сюда натолкаешь. — Он протянул два порожних спичечных коробка и вынул из кармана детский, в радужные полоски носок. — Лягушат прихвати по дороге. Серые, знаешь? А подошел голавль?» Мальчик склонил ухо к худенькому плечу; о голавлях пока не слыхать, хотя и пора, самое их время; в июле, чаще среди жаркой, безветренной ночи, голавль появлялся вдруг густо, косяками, и держался иной год до осенних холодов. Алешу смутил холодно-равнодушный взгляд женщины и мысль, что серые лягушата кричат, когда их распинают на тройнике. Приезжий взял у него кривую удочку и кукан. «Чиликанам головы придави, а то они друг дружку жрать начнут».
Алеша жестоко обстрекал руки крапивой, чиликаны с сухой, мембранной звонкостью скреблись в тесных коробках. На береговых склонах, где сочились неслышные роднички, он набрал лягушат, и, сбившись в комок, они тихо лежали в носке. Приезжий приложил к маленькому, будто не мужскому уху коробок и достал из кармана штормовки металлический рубль, но Алеша денег не взял — мать не разрешала, — а попросил крючков и свинцовых дробинок, и мужчина конфузливо засуетился, открыл жестяную коробку, сожалея, что крючки все крупные, а точнее, тройники и грузила спиннинговые, удочный поплавок утонет. «А хочешь со мной на плотину? — осенило его. — Тебя небось туда не пускают?» — «He-а!» Не пускают и сегодня не пустят. «Со мной пойдешь или у матери отпросишься?» — «Я скоро, тут недалеко!» — крикнул Алеша, хватая свой потерявший вдруг всякую цену улов. «Ждать не буду, — предупредил приезжий. — Скажешь охране, что к инженеру Клементьеву». Алеша завертелся на месте в страхе, что все сорвется. «Сегодня Дуся Рысцова караулит, ей скажете, она знает — Капустиной сын, Алеша Капустин, а ее — Дуся Рысцова…» — Инженер уходил к мостику на воротах шлюза с двумя спиннингами, подсаком и портфелем, шел чужой, потеряв интерес к Алеше и пролетавшим мимо уха, заурядным деревенским именам.
Взбираясь прямиком в гору, хватаясь за крапиву, кусты татарника и высокую обсыпавшую его семенами траву, Алеша вспомнил имя «Клементьев»: в прошлое предзимье деревня только о нем и говорила. В конце октября по большой осенней воде ударил мороз. Плотина здесь не бетонная, не каменной, литой стеной перегородившая реку, а живая и чуткая; по-живому, как медведь в берлогу, ложилась она к ледоставу под воду, на самое дно. Там, упираясь в две тяжелые металлические балки, протянувшиеся от берега к берегу, стояли на подшипниках, в метре одна от другой, ребром к речному напору, стальные, сужавшиеся кверху фермы. Их вязали вверху стяжками, болтами, тонкими рельсами узкоколейки для электрического крана, и с его помощью между фермами, в пазы, ярусами, от самого дна загоняли сотни дубовых щитов — они стеной вставали во весь размах Оки, подрагивая под ее могучим напором. Другой такой плотины в России нет, так утверждали все, так говорила и мать.
Дощатый настил плотины уже сняли, электрический кран повыдергал из пазов дубовые щиты, осталось убрать колею для крана, развинтить болты и начать укладку стальных ферм на дно, начиная с первой; ее кладут в «печку» — просторную камеру внутри сложенного из каменных блоков правобережного устоя плотины. Ждали хорошей осени, а тут подоспели праздничные дни, начальник шлюза новый, он еще здесь не зимовал, понадеялся, что раз Ока свободно течет между фермами, то и беды нет, пусть люди отгуляют праздники. А шуга густела, тыкалась в фермы, в одну ночь неровным серым рубцом легла поперек реки, ледяной вал рос на глазах, принимал на себя новую шугу, грозно нависал над плотиной. Ока разлилась поверху, как в щедрый паводок, скрылся под водой канал шлюза, электростанцию — бетонную, глухую, без окон крепостицу с герметическими воротами — охлестывали волны. Вода на верхнем бьефе все прибывала, ледяная громада тяжелела тысячетонно, грозила раздавить фермы. Командированный министерством Клементьев сутки медлил, искал, как сбросить воду в обход плотины, и принял смелое решение: взрывом порушил ведущую к плотине земляную дамбу на левом берегу, в проран ринулась вода, новая река, узкая, но неукротимая, бешеная, ринулась вниз рядом с Окой, подмывая матерый берег, неся на бугристой, будто окаменевшей спине не только дубовые щиты и караульную будку, но и звенья узкоколейки и железную тележку электрического крана. О Клементьеве говорили долго: как он стоял поодаль от людей, сняв с седой головы мерлушковую, пирожком шапку, и помахивал ею, будто горячил, подгонял события, хотя никак уже не мог на них повлиять…
Сумерки густели над Окой, от истомившихся зноем лугов и пойменных озер вставал туман, смягчая багряное буйство заката. На нижних воротах шлюза, вглядываясь в темную воду канала, стояла Евдокия Рысцова, и Алеша приближался к ней без надежды, с упавшим сердцем, ощутив сиротскую свою незащищенность и то, как нелепо топырят, тяжелят его карманы прихваченные из дому яблоки и ломоть хлеба. Рубчатый стальной щиток переходного мостика неуверенно клацнул под его ступней, и, затосковав, Алеша остановился. «Иди! — окликнул его низкий, казалось, не женский голос Рысцовой. — Ждут тебя».