Литмир - Электронная Библиотека

Слова умирали безответно. Плюхин стоял спиной к Лутикову, Алексей расшнуровывал ботинки, но странно, стараясь не наклоняться. А Герману Александровичу и не нужно было пока ответа, еще у него была своя программа, свои щедрые планы, обдуманные, пока он сидел в одиночестве, проводив жену и пообещав ей березовых дров из сорок седьмого квадрата.

— Хорошо бы к зиме все у нас у всех и наладилось бы, — добрым голосом излагал Лутиков. — Главное, чтоб у Вити в семье мир наступил и Лешу на новую машину. А мне ничего, ребята, не надо. Моя жизнь сделана.

Уже его тревожило молчание: столько он доброго пожелал, а они не откликаются.

— Мне старуха яблок принесла, — сказал Лутиков. — Свои у нас, пять дерев, а плодов много. Особенно пепин-шафран; в наших местах он мелкий, а у меня с антоновку. Угощайтесь!

И на это ни слова.

— Слышь, Леша! — Лутиков сделал безотказный ход: — Бери оладьев домашних, бери, пока теплые.

Шилов осторожно, без привычной резкости, опустился на койку и лежал безмолвно.

— Ле-еш! — позвал старик.

— Не трогай ты его! — вспыхнул Плюхин. — Слышишь, не трогай! Что ты зудишь и зудишь!

— Э-э-э! Парень, — настороженно сказал Лутиков.

— Плюхин я! Виктор Плюхин! Понял?

— Твоя, что ли, приходила? — недоумевал старик.

— Была! — огрызнулся Плюхин. — Концы у нас, всё, и не суйся ты в это, миротворец!

Вернулся Царев — деятельный, возбужденный, — включил свет и пошел в свой угол, поигрывая бедрами.

— Чего она брехала, — заговорил он громко, умащиваясь на койке, — докторша эта: хуже, хуже! Ни фига не хуже, я нарочно себя гонял, часа три, а то и больше. — Он резко вобрал живот, выкатив грудь. — Руки у нее железные, как начнет давить — здоровый крикнет. А я сколько ни мну, все мимо. — Он ладонями выбил барабанную дробь по животу. — Ну-ка, Витя, давани!

— Кассиршу сговори: у нее от денег тоже пальцы крепкие!

— Все деревья перелапал? — спросил Алексей глуховато.

— А что — в окно видать? — весело спросил Царев. — Вот смех был; мы от законной прятались. У меня из головы вон, что она прийти должна, с сыном, а потом — поздно. Ну, побегали мы, отсиделись в кустах: хорошо, к вечеру, темнеть начало. Не была она тут?

Никто не ответил, даже Лутиков; осторожно, чтоб не бренчали, сгребал награды.

— Баловство все, — вздохнул Царев, — чего, шутки ради, не сделаешь. — Он трезвел и, трезвея, осуждал излишнюю свою откровенность. — Не стоят они Маруси, ни одна не стоит. Она мне и товарищ, и дом держит, и сына учит. Любой бабе пожадничать бы только, свое урвать, а Маруся нашу жизнь строит.

Ночью зарядил дождь: канительный, без ветра, с тихим шорохом пролетавший мимо окна. Посреди глухой ночи Плюхин проснулся: как будто и без причины, словно очнулся от недолгой дремоты. Но причина была: на койке, через проход, постанывал Шилов. Так тихо, что и не понять, во сне он стонал или наяву.

— Леша! — шепнул Плюхин.

Алексей не отозвался, и Плюхин сошел на пол, склонился над другом: тот лежал с широко открытыми глазами.

— Есть у тебя лекарства? — шевельнул губами Алексей.

— Отобрали. Я сестру разбужу.

— Нет. Садись.

Плюхин присел на край кровати, глаза привыкли к темноте, различали подушку, аккуратную голову Шилова, даже бледность его лица.

— Болит?

— Отчего оно болит, Витя? Не зуб, не брюхо, а болит. Вроде целое, чего ж ему болеть? — недоумевал Шилов.

Бывало, сердце его ныло или колотилось так, что хотелось поймать его рукой, зажать, как перепела. А теперь оно стало тугим, ощутимым, рассеченным болью, жарко и горячо вросшим в грудь, и в спину, и в стиснутое болью легкое.

— Мне под Октябрьские сорок минет, — шепнул Шилов. — Отмахал четыре десятка; тоже не шутка.

— Ты долго жить будешь, — уверенно сказал Плюхин.

— Должен. Я родню свою обидел: они меня домой после службы ждали, а я не поехал. У меня родни — в кузове не поместить. Жена чуть не силком гнала: съезди, мол, к ним или сюда позови.

— Ну?

— Она из сирот, ей родня интересная. А я все тянул.

Плюхин оглянулся, в темноте, опасаясь, что Царев или Лутиков подслушают его, и сказал совсем тихо:

— Я прошлой ночью срок себе положил: придет — прощу, не придет — концы.

— Когда срок?

— Вчера в девятнадцать ноль-ноль кончился. На порог не пущу.

— Думаешь, ей сладко?

— Она и не жена мне. Сама расписаться не захотела.

— А если родит?

— Найдутся любители! Ты же взял. И не жалеешь?

— Чего жалеть: с ним теплее было. А теперь он и сам человек, в армии служит.

Он выгнулся от боли, так что и Плюхину передалось его страдальческое напряжение.

— Леша! — просительно шепнул Плюхин. — Утром Захаровой надо сказать: может, ты надорвал чего?

— Я и крутанул только три раза. К утру забуду, где болело… Жалею я ее!

— Свою, что ли, или мою?

— Захарову. Она меня вылечить хочет, а без меня чего она сделает?! И я ей видишь какой помощник.

Хотелось кричать от боли, кричать протяжно, неостановимо, с криком вышла бы хоть малая часть страдания, но кричать было невозможно — спали люди и в этой палате, и в соседних, и в коридоре за дверью.

5

Дождь не перестал и к полудню: он усиливался час от часу, подстегнутый ветром, ложился криво, внахлыст. До этой ночи дожди случались редкие, теплые и короткие, хоть и без грома. Порой гром чудился, обманно представлялся уху: сквозь дождь, стороной шли тяжелые товарные поезда или высоко над дождями шныряли реактивные самолеты.

Опустел больничный парк; даже Царев не решался выйти. День тянулся в легком беспокойстве: все не шла Маруся. Не было ее ни перед завтраком, ни после, ни даже к обеду, когда ей ничего не стоило прибежать из детского сада, в белом халате под плащом, — в халате никто не задержит. Царев то и дело выходил в коридор: слева, в самом его конце, окно давало обзор улицы, по которой Маруся ходила в детсад и домой.

— Я чего беспокоюсь, — объяснял он, возвращаясь в палату. — Как. бы Вовка не заболел… Осень! Может, они оттого и не пришли вчера, что он заболел?

Он уже забыл о том, как играл в прятки с женой и сыном. И Шилов не помнил. А Плюхин помнил, и не просто помнил, а зло и беспощадно, будто со вчерашнего дня изменился сам воздух палаты, и все в ней проступало резче и обнаженнее.

— Как же — не пришли! Ты от них, как заяц, в кусты сигал.

— Ты видел, что ли? — спросил Царев.

— Сам рассказывал!

— Я и обознаться мог: когда с чужой бабой греешься, любой подол страх наводит. Еще не факт, что это Маруся была. — Он говорил с нарочитой грубостью, чтобы и Плюхин, и готовый вмешаться старик помалкивали, не совались с критикой. — Ты меня не подкусывай, — напрямик посоветовал он Плюхину. — Маруся знаешь какая: больная на руках приползет. Ее одно удержать может, если сын заболел. Она знает: случись чего, я не прощу.

Осенний дождь внес жестокую трезвость в восприятие Царевым палаты: будто он очнулся от легкого кружения головы, от мальчишества. Он другими глазами смотрел на дурачка и губошлепа Плюхина, который не может сладить с собственной женой; втайне дивился, что обещал машину доходяге Шилову, лежащему с восковым лицом, на высокой подушке, дивился и тому, как его угораздило изо дня в день слушать пенсионера, долдона с пиявками на затылке. Царев замкнулся, обозначил новую дистанцию между собой и людьми, проникся холодком отчуждения. На исходе дня он позвонил в детский сад, справился, была ли на работе Царева, и, к удивлению, услышал, что была и минут десять как ушла с сыном. Он поджидал ее внизу в больничных застекленных сенях, но напрасно: стемнело, а Маруси не было. Дождь хлестал по окнам, позванивал ослабевшими в гнездах стеклами, изредка кто-нибудь входил и выходил из больницы, а Царев ждал, все более наливаясь обидой.

— Чего я говорил: их и в детском саду не было. Захворали, значит, — соврал он, вернувшись в палату.

59
{"b":"156950","o":1}