В последние годы Борщаговский стал писать еще гуще и подробней, что особенно сказалось в двух последних его повестях — «Была печаль» и «Портрет по памяти». На страницах теснятся вещи, пространства, люди и идеи, теснятся эпитеты и глаголы действия, фраза уплотнена, заселена до невозможного, в нее уже лишнего слова, лишней запятой не поставишь, само произведение — словно средневековый город, которому тесно в кремлевских стенах и население его выплеснулось в посад, а там — и в пригородные слободы. Конечно, здесь сказалось и постоянное, все время увеличивающееся стремление к краткости, к уменьшению объема. Но и другое стремление, также растущее с годами: рассказать, поведать как можно больше, как можно большим поделиться с читателем, запечатлеть на бумаге, в людской памяти как можно больше встреченных в жизни или узнанных по книгам, по архивным материалам людей. Ведь за каждым из них — судьба, чем-либо да особенная биография, жизненный опыт, хотя бы несколько итоговых слов, выплавленных в тигле жизни. Это и ямщик, везущий Александра Агина из Козельца в Нежин рядом с собой на козлах, так любовно и тщательно выписанный Борщаговским в повести «Портрет по памяти», — с его горьким прошлым и тяжким нынешним существованием, с его жизненным смирением и упорством, с его «выношенными, не сейчас придуманными» словами.
Это и Яшка Воронок — Яков Петрович Воронцов из повести «Была печаль». Мимо скольких подобных людей проходим мы порой в жизни, почитая их бросовыми, никчемными, чья жизнь прошла впустую, от кого и слова путного ждать не стоит. «Оказывается, Капустин просто не знал его, видел, а не знал, не доискивался в нем добра и правоты, принимал его как человека законченного, о котором и думать нет нужды, как о мертвом». А за ним — и это, к счастью, открылось и Капустину, и автору, и нам, читателям, — и родовой опыт («Меня сызмальства отец учил: много красоты на земле, а первая красота — человек, не прогляди, Яков»), и непростая личная биография, и мягкая любовь к людям, не допустившая его до озлобления, и ум, сказывающийся хотя бы в иронии, обращенной прежде всего на самого себя («Если об каждом солдате печалиться, жизнь затмится», — говорит он в ответ на сожалительные слова Капустина о судьбе Воронка).
Если в «Портрете по памяти» уплотнена фраза, то в повести «Была печаль» более всего уплотнено содержание — сюжетное и идейное. Множество сплошных и пунктирных линий пересекают эту повесть из конца в конец, по горизонтали и по вертикали. Самая главная, самая столбовая — это, конечно, та, на которой происходит открытие молодым учителем Алексеем Капустиным сложности, многообразия, ветвистости и одновременно фундаментальности жизни, всего того, что выражено Гете в его знаменитых словах из «Фауста»: «Теория, мой друг, суха, но зеленеет жизни древо». Открытие судьбы и души Яшки Воронка — лишь малое звено в той цепи открытий, которая начинает разматываться перед Капустиным в его давно откладывавшийся и наконец состоявшийся приезд в родную деревню над Окой.
К мальчику Леше, а потом к юноше и мужчине Алексею мир и прежде поворачивался разными своими сторонами, как и к каждому из нас. Он мужал, учился в школе и в институте, работал, учил детей, читал многие книги, решал различные вопросы, возникавшие и у себя самого и у своих учеников, наверняка читал и произносил те или другие слова о сложности и неоднозначности жизни. И тем не менее в начале повести мы видим, что Алексею Капустину все достаточно ясно в жизни, ничего необъяснимого и неразрешимого он не видит ни в себе, ни в своих близких и знакомых, ни в деревне, в которой он вырос, ни в городе, в котором сейчас живет. Как и каждому из нас, ему предстоит пройти некий отрезок жизненного пути, на котором все виденное и пережитое прежде, видимое и переживаемое сейчас поразит своей многогранностью, явит свои бездны и высоты, из плоского и понятного превратится в объемное и порой туманное. Только ли Якова Воронцова — родную мать, уже покойную, он, можно сказать, заново увидит, и не только узнает неизвестные ему факты и эпизоды ее жизни, но и то, что видел и помнил, высветится перед ним в ином, то более резком, то более мягком свете.
«Обостренно, более проницательным взглядом» — и менее высокомерным, добавим мы, — он увидит теперь своих старших земляков, которых знал с мальчишеского возраста, и своих учеников, на которых прежде глядел в основном с точки зрения их радивости или нерадивости, увидит основания их жизни и судьбы, увидит свое неиссякаемое и неизбывное родство с ними, которое, как казалось ему, если и было, то навсегда оборвалось с его отъездом в город, к тамошнему свету из здешней темноты, к тамошней звени из здешней глуши. Увидит — может быть, впервые с мальчишеских времен, когда иначе и не думал, — что жизнь и здесь бьется, сверкает и звучит и что, более того, без этой жизни, которая некогда переполняла его всего, а потом словно вытекла, он на самом деле не сможет полно и естественно существовать вне зависимости от того, вернется он сюда еще раз или не вернется никогда. Что, отринув, отрезав свое прошлое, он станет духовно слабее и тщедушнее, скажем, бывшего своего ученика Ивана Прокимнова, далеко не самого уважаемого в деревне человека. Ибо то, что дал ему город и книги, еще квело, едва начало прорастать в его душе, еще требует большого — ее только его, но и его детей и внуков — времени для роста и мужания, а за словами и поступками Прокимнова — память рода, коллектива, многовековой трудовой культуры русской деревни. Поймет, что новое следует прививать к старому, а не сталкивать их лбами, что город и деревня ни в жизни, ни в его душе не противопоставлены, а необходимы друг другу, что все нужно всему и все нужны всем «в каком-то высшем смысле, не до конца доступном и ему самому».
И какая-то высшая справедливость чудится в том, что все эти истины не открыла, но помогла открыть ему, много учившемуся, много читавшему, его бывшая, не очень прилежная некогда ученица, его бывшая случайная, короткая и почти неосознанная любовь, Саша Вязовкина, сейчас всего-то-навсего доярка фермы, да и никогда не стремившаяся ни к другим профессиям, ни к другим должностям, ни в другие места. Именно справедливость и правда в этом, а не потешная случайность, не казус, не идейный нонсенс, не художественный парадокс. Достовернейше и правдиво, без сусальных украс Саша Вязовкина выписана писателем как олицетворение самой жизни, ее многоликости и противоречивости: серьез и непоседливость, глубина и воздушность, тяжелеющее женское тело и все более легкая и пламенеющая женская душа, драма и комедия, максимализм и широта, простодушие и зоркость, отвага и незащищенность, открытая горячность и каменное равнодушие, жизненная цепкость и ребячье легкомыслие, любовь, преданность и вера в добро. Она больше чувствует жизнь, чем понимает, но чувствует так и то, как и что не понять не только ей, но и Алеше Капустину и другим, более мудрым людям. И странным образом, не юное нахальство, а серьезная, полусознающая себя правота стоит за ее словами, когда она, только что закончив школу, говорит Капустину: «Что ж вы, — учитель, а об жизни не думаете…» — только тогда Алеша не в состоянии эту правоту ощутить и расслышать. В ней есть что-то и от Катерины Кабановой из «Грозы» («Вот тебе и грех мой, вот я какая, люди души моей не знают»), и от ее бесшабашной золовки Варвары с этим постоянным, вынесенным автором в заголовок повести, присловьем: «Была печаль!» В ней, действительно, есть все, как в жизни, и она прекрасна — как жизнь.
Алексей Капустин в этот приезд вновь открывает для себя Сашу, и вновь находит ее любовь, и вновь теряет. И в то же время, мне кажется, нет большой драмы ни в том, что они когда-то расстелись, ни в том, что расстаются теперь, уже, по-видимому, навсегда. Ее стезя — не его стезя, их пути розны и неодинаковы, но им нужно было встретиться, чтобы зажечься друг от друга светом любви, добра, понимания жизни, понимания своего предназначения в ней.
Этот свет разлит и в книгах Александра Борщаговского, который однажды открыл для себя стезю и назначение: показывать людям, как происходит открытие человеком человека, его красоты и его величия.