— Должность ты у Рысцова отнял. — Конюх попытался втолковать учителю суть дела. — Нынче Прохор уже в раю был бы, а ты встрял…
— Чем же я мог ему помешать? — недоумевал Капустин.
— Он в пароходство ездил, обратно плотину закрыть хотел. Понял? Ну, стращал начальство, мол, к беде идет, анархия на плотине… — Конюху казалось, что яснее не скажешь, а учитель все так же недовольно, испытующе смотрел, ждал. Что-то боязливое, подчиненное открылось в согнутой, неспокойной от бликов костра фигуре конюха, с нелепо оттопыренными карманами, в несобранных, суетливых движениях рук. Однако он отважился и сказал: — Прошке, видишь, и чужая кровь в доход, все ему на руку.
Рысцов метнулся к конюху, выдернул из его кармана поллитровку и запустил ею в темноту, в сторону реки. Все молчали, слушали, как бутылка, лопоча, пробивалась сквозь листву. Упала где-то на склоне, неслышно, но уху чудился легкий звук.
— Прохору прежняя должность засветила, если кто на плотине накроется, а Яшка тонул… Ну!.. Сам собой тонул, как бог повелел, — вмешался Прокимнов-старший трезво и жестко, просвещая Капустина.
— За Воронком сирот нет, у него тылы голые! — обиженно подсказал и Рысцов. — Ушел под воду, и кругов не видать: убиваться за ним некому. Яшка свое отжил.
— А он тебя на два года моложе! — Механик, быстро наклонясь, подобрал с земли спиннинг. — Как же так: он отжил, а ты?
— Век на век не приходится, — возразил Рысцов. — Пустой год иного дня не стоит.
— На Яшкин век и счастья-то не пришлось, мужики! — Водолаз сам поразился внезапному своему открытию.
— Блудом счастья не возьмешь. Не заслужил, значит.
— По Яшке печалиться некому! — твердил свое Рысцов.
— Тебе бы и опечалиться, Прошка: одной войны солдаты, — куснул его водолаз.
— Солдат по солдату слез не льет. Некогда! — отчеканил Прохор. — Много их на войне надо, изойдешь слезой.
— Сердце все равно защемит, — заметил водолаз без прежней уверенности. Война для него дело слишком старинное, почти книжное, он и родился-то три года спустя. — Оно и без слез болит.
— Сердце! — усмехнулся Прокимнов-старший. — Под водой ты его углядел? Хоть на карточку снял бы, какое оно.
Сторону Рысцова он держал назло, наперекор другим, хоть не любил Прохора и уже много лет оспаривал у него первенство на реке.
Ближе подошел Иван, незаметно, будто без нужды, кепка сдвинута на глаза, и глаз не видно, не понять, что у него на уме, в праздности ли пребывает его душа или что-то томит ее.
Кто-то шел сюда от больницы, спешил, темная фигура за сиренью приближалась, перебивала свет в окнах ветеринарного участка.
— Сердце и у мерина есть, в нем душа добрая, он зря не лягнет, — объявил конюх, обескураженный и огорченный общим разладом. — Ты мерина хорошо глядел, Ваня, аккуратно… Я тебе за него благодарный…
— Иди ты! Чего стелешься перед каждым?! Стой, пока ноги держат!.. — Всем вдруг открылось, как угрюмо неспокоен Иван. Он умолк, подвигал губами, словно перенял эту науку от Саши, потом, сняв кепку, чтобы Рысцову было видно его полное дерзкой готовности лицо, сказал: — Ты, Прошка, по ошибке жизнь в праведниках пробегал. Ага! — воскликнул он, довольный тем, что приметил враждебное движение Рысцова, и обернулся к Капустину: — Вынули мы Яшку из Оки, Капустин, и концы, не об чем нам каяться. Рысцов командовать хочет, указывать, кому жить на земле, а кого гнать… — Тяжелый взгляд Ивана снова обратился на Рысцова. — Похлебаевы ему, видишь, не пришлись. Они на колхоз всю жизнь ломят, а ты? Тебе только дай, дай, дай! Вези, вези — сена, картошки, дров, как же: тебе положено! Ты и Оку не любишь, — открыл он вдруг его самого поразившую истину. — Не любишь, Яшка ее любит, а ты одного себя празднуешь. Ты тогда с начальником шлюза власти не поделил, помнишь, а? Под лед плотину хотел пустить, угробить, только бы твой верх был… Ты!..
Капустин бросился к ним, предупреждая драку, но из-за спины Прокимнова-старшего с радостным криком выскочила Александра.
— Живой, Ваня! Живой! — Все в этот миг сошлось на нем одном, никого она пока не видела, кроме мужа. — Ребята в кино шли, сказали, рыбак с плотины упал, утонул… А ты все не идешь, не идешь!..
— Яшка упал — и он живой. — Хмурясь для острастки, чтоб не ронять себя на людях, Иван отпрянул от нее. — Будет тебе отпевать, ну!.. — прикрикнул он строго.
Теперь Саша увидела Алексея, Катю, людей вокруг выгоревшего, в пепел уходящего костра. В смятении Алексей не почувствовал на плече руки Кати, он безотчетно страдал от того, что не ему, не его жизни радуется в этот миг Саша, не ему назначены хрипловатые, заботливые звуки ее голоса.
— Алеша! — Она не смогла скрыть душевной, родственной близости и осеклась, губы зашевелились, заговорили, но только он один, не отрывая от Саши глаз, мог услышать ее непроизнесенные слова: сконфуженные, жалующиеся, счастливые, что на реке все обошлось и все живы. Теперь память вернула ей то, что минуту назад увидели глаза и глухо ощутило сердце, чего она не осмыслила в первый миг: — Что тут у вас невесело как? Чего не поделили?
— Ладно! — оборвал ее Иван и с бесшабашной веселостью закричал, наклонясь над Воронком: — Подъем, Яшка! Царствие небесное проспишь!.. — Он присел, озоруя, толкнул Воронка в плечо крутым основанием ладони, толкнул еще раз и еще, опустился на колени, склонясь низко. — Яшка! Яшка-а-а! — повторил он нетерпеливо и снова, будто звал его издалека: — Яшка-а-а! — В голосе, неожиданно высоком, открылся страх. — Не дышит!.. Мертвый! Мертвый Яшка…
— Ме-ортвый! — передразнил его отец. — Ты мертвых не видел: человека убить не просто. Толкни покрепче, поверни его вверх брюхом.
Но Иван спрятал руки под мышки, словно согревал их.
Конюх медленно повернул Воронка. По тому, как тот упал на спину, подломив под себя неудобно отведенную назад руку, как пролежал мгновения с согнутыми на весу ногами, как не по-живому выпрямлялись они, люди поняли, что он мертв. Одна только Александра не поверила молчаливому, скорбному приговору, не приняла его, кинулась к Воронку, опустилась рядом, притиснула к его груди ладони — молитвенно, с надеждой, — будто прикосновением могла и хотела передать ему силу, вернуть дыхание, но скоро отняла руки и стала тормошить его за округлые, тяжелые плечи так, что дернулась голова; оттянула книзу задравшийся свитерок, подняла мужний пиджак, не удивляясь, зачем он здесь, но не отдала Ивану, а укрыла им Воронка ниже пояса и натянула еще ниже, прикрыв отечные ступни, словно их-то и надо было согреть, чтобы Воронок оклемался. Заглядывала в его недвижное, спокойное лицо, уставившееся в небо открытыми, темными, казавшимися ей живыми глазами, и говорила с ним — быстро, с ласковой настойчивостью и нараставшим в ней испугом:
— Ну, Яша… Яшенька… будет тебе тиранить нас! Очнись! Очнись же! Уже ты и так людей напугал, душу вынул… Встаньте, Яков Петрович! — пробовала она и так и этак, уважительно и отчужденно. — Будет вам шутки к ночи шутить… Митю вот как напугали. — Мальчик и правда отбежал от сбившихся вокруг Воронка людей. — Ну, хороший, родименький, встаньте бога ради… все обошлось, жить надо… как же не жить вам… Яков Петрович… Нельзя доброму помирать… Ну! — Слезы перебивали ее голос, истина открывалась и ей, уже и всхлипы вырывались из груди Саши, но руки с добрым, слепым усердием обихаживали Воронка.
Капустин вспомнил, что Саше уже не детской порой пришлось хоронить и мать и отца, и отвага ее — от жизни, от характера, а в нем нет ее бесстрашия, ему не просто приблизиться, склониться над Воронцовым, заглянуть в глаза, которые он и живыми-то не вполне понимал да и старался ли когда понять вполне… И еще поразили его горестная растерянность Ивана, мокрое от слез его лицо и обожгла мысль, что сам он стоит с глазами сухими, печалясь и все же наблюдая других, не весь потрясенный бедой.
Снова порывом налетел ветер, прошумел в кронах тополей и умолк, будто не потребность самой природы вызвала его, а боль людей, неслышный их вздох или многострадальная, отлетевшая от Воронка душа. От реки донесся приглушенный расстоянием протяжный, повторяющийся звук, автомобильная сирена звала и звала, кто-то с пойменного берега требовал в неурочный час паром, вызывал его долго, напрасно, будто тоже кричал о беде. Всякий звук обозначился резко: железный лязг сброшенной в лодку цепи, простуженный, хриплый лай, тут же поменявшийся на униженный визг, на вопль собачьей боли, и совсем рядом удары о землю копыт стреноженного шлюзовского мерина, медленно, шаг за шагом поднимавшегося к ночи по склону, навстречу больничному мерину, единственному своему собрату на речной околице села.