Литмир - Электронная Библиотека

Несмотря на то, что гроза миновала, перепуганный автор, по собственному признанию, «разом повернул на такие исследования, в которых можно говорить безопасно всю правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт».

Не пользовалась благосклонностью начальства излишне любознательная статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на прием иностранных гостей, с другой, несравнимо более скромной, которую крайне неохотно выделяли на ежегодное содержание петербургского статистического комитета, и высказывал подозрение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.

Герой «Дневника» также приходил к выводу, что «ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькаястатистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными».

Однако в книге Щедрина речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о каких-либо сторонах русской жизни; весь конгресс оказывается плохонькой, белыми нитками шитой, хотя и вполне достигающей своей цели, мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями, совершенно потерявшие голову, герои «Дневника» полны сознания своей виновности. «Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальний путь», — сообщает перепуганный, как и все, рассказчик, за которым (в точности как у Верховенского-старшего!) есть «давний грешок» — написанная в далекой молодости повесть «Маланья» в неопределенно-либеральном духе. Допрашиваемый мистификаторами, он вскоре запутывается и не только признает справедливыми абсурдные обвинения, брошенные по его адресу, но впадает в какое-то истерическое самообличение:

«— Один из моих товарищей, — сказал я, — предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!

— Дальше-с!

— Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение».

Словом, за неделю «обвиняемые» оговорили и себя и друг друга настолько, что в пору было всех их приговорить к каторге.

Нет ничего удивительного, что после всего пережитого герой оказывается в больнице для умалишенных, живущей, собственно говоря, по тем же законам, что и весь тогдашний Петербург.

«Бесы» и «Дневник провинциала в Петербурге» отчетливо противостоят друг другу. Мрачная и угрожающая атмосфера в «Бесах» всецело создается ухищрениями авантюристов от революции, каким предстает младший Верховенский; выхваченные из «процесса нечаевцев» фигуры сгруппированы и освещены таким образом, что их фантастически разросшиеся тени заслоняют собою всю остальную действительность, а градоначальник фон Лембке со своими безумствами выглядит скорее несчастной жертвой их коварных изветов. Щедрин же возвращает на арену современной жизни «незанятых» в разыгранной в «Бесах» драме, но весьма важных актеров; посмеиваясь, выводит на авансцену распорядителей, прятавшихся за кулисами и незримо управлявших оттуда развитием интриги.

VIII

Опять на русской земле знакомый гость: голод. Последнее время каждый год от 15 до 17 губерний подвергаются этому бедствию.

Самоотверженно «борются» с ним царские сановники: пусть гуляет по селам, умножает кресты на погостах, — они до последней возможности будут уверять, что народ не голодает, а просто «терпит нужду».

Так поступал в 1868 году, будучи министром внутренних дел, П. А. Валуев; и когда пять лет спустя Самарскую губернию поражает неурожай и Лев Толстой публикует письмо, предупреждающее о грозящей населению катастрофе, появляется хладнокровное предписание преемника Валуева — Тимашева о принудительном сборе недоимок.

Поля голы, народ толпами уходит из сел, но начальство недрогнувшей рукой продает скот неплательщиков.

«Когда живо представляешь себе, что будет зимою, то волос дыбом становится!» — восклицает Толстой в частном письме, оговариваясь, что не любит «писать жалостливо». Действительно, вскоре бедствие принимает такие размеры, что, наконец, и в комитете министров встал вопрос о помощи голодающим, хотя губернатор Климов все еще пытался свалить вину за случившееся на пьянство и безнравственность крестьян.

Судя по опыту, надо было ожидать, что и более высокое начальство ухватится за любой предлог, чтобы отвлечь внимание общества от изможденных мужицких лиц.

Уже в декабре 1873 года всесильный временщик П. А. Шувалов рисует перед царем и министрами зловещую картину духовного «растления» народа пропагандистами и учителями народных школ.

«Хождение в народ», предпринятое интеллигентской молодежью в 1874 году, дало еще более обильный материал для жандармских сочинителей всевозможных крамол.

Пылкие юноши и девушки, шедшие в народ, рисовали его себе похожим на лучших героев некрасовских стихов; их заражало ощущение неоплатного долга ему, которым были пронизаны стихи любимого поэта. О вине всякого цивилизованного меньшинства, если оно довольствуется только ролью «представителя и хранителя цивилизации», а не становится само ее двигателем, сея полученные знания в народные массы, говорилось и в нашумевших «Исторических письмах» Миртова (псевдоним П. Л. Лаврова).

Жадно и доверчиво читались молодежью статьи П. Н. Ткачева, предрекавшего, что в глубине России таится все потребное для гигантского костра, в котором сгинет самодержавие. «Кто не верит в возможность революции в настоящем, тот не верит в народ…» — безапелляционно возвещал публицист.

Энтузиазм, долг, романтическое самоотвержение владели сердцами «шедших в народ», а самодержавие, со своей стороны, казалось, делало все, чтобы они утвердились в своем решении.

Восторженной, рвущейся к полезной деятельности молодежи предлагалось корпеть над латынью и греческим языком. Естественное стремление к товарищескому общению встречало многочисленные препоны в гимназических и университетских правилах. Тяга к естественным наукам всячески осуждалась, и можно себе представить, какое отчуждение возникало поэтому между педагогами-староверами и пытливыми юнцами, многие из которых могли сказать о себе словами своего сверстника, будущего революционера и ученого Н. А. Морозова:

«Достаточно было в то время кому-нибудь насмешливо отнестись к нашим занятиям естественными науками или, еще хуже, к самим этим наукам, и я уже не мог ни забыть, ни простить тому человеку, как верующий не признает насмешки над своим божеством или влюбленный над предметом своей любви».

На глазах молодежи Академия наук дважды отказывала в приеме такому выдающемуся русскому ученому-естественнику, как И. М. Сеченов, зато награждала званием своего почетного члена прусского фельдмаршала Мольтке.

Нечего было надеяться и на сколько-нибудь обширную арену для общественной деятельности, видя, что земские учреждения находятся в совершенном параличе, а печать влачит поистине жалкое существование.

С юношеской бескомпромиссностью отвернулись молодые идеалисты от этого немощного общества в надежде найти в русском крестьянстве незамутненную трудовую мораль и рвущуюся наружу лаву векового гнева.

Прощайте, тихие залы библиотек, любимые профессора, мечты о научной карьере! Прощайте, отцы, матери, сестры, невесты! Рядом с великим долгом перед народом так ничтожны все другие привязанности и обязательства! Они тускнеют, как звезды при восходе солнца.

Ни лишения, ни преследования, ни необходимость тяжкого и непривычного труда, чтобы жить одной жизнью с простым народом, не охлаждают лучших из этих энтузиастов.

Почему же вскоре в их бодрых речах возникают сомнение и усталость?

Степняк-Кравчинский однажды с недоуменной усмешкой рассказал, как они с товарищем стали агитировать проезжего крестьянина, а он с ужасом нахлестывал свою хилую лошаденку, покамест они оказались не в силах бежать за ним.

Кропоткин, уже в тюрьме, заводил разговоры с надсмотрщиком родом из крестьян, и каждый раз видневшийся сквозь отверстие в двери глаз выражал панический испуг и исчезал.

43
{"b":"156856","o":1}