Именно так, по его представлениям, следовало вести борьбу в благородном стиле; и тем основательнее была причина его выбрать, что до сих пор в благородном стиле он борьбы ни разу не вел. Итак, он избрал этот путь. Мисс Гостри знали все – как же случилось, что Чэд ее не знал? Трудно, даже невозможно избежать с ней знакомства! А утверждая это как само собой разумеющееся, Стрезер взваливал на Чэда бремя доказательства от обратного. Выбранный нашим другом тон оказался на редкость удачным; Чэд уже готов был оправдываться – разумеется, он не мог не слышать об этой прославленной даме, но познакомиться с ней ему помешало злосчастное стечение обстоятельств. Он также приводил и тот аргумент, что его светские связи отнюдь не достигают такой протяженности, какой, при все ширящемся потоке их соплеменников, ему приписывает Стрезер. И вообще давал понять, что в выборе знакомств все чаще придерживается другого принципа, из чего, видимо, следовало заключить, что он редко вращается среди членов американской «колонии». В настоящий момент его интересовало нечто совсем иное. Да, то, в чем он разбирался, – вещи глубокие. Стрезеру ничего не оставалось, как воспринимать все это именно так – пока он не был способен уяснить, насколько глубокие. Впрочем, с этим лучше было обождать! В их общих затруднениях уже наметилось многое, к чему Чэд проявлял желание отнестись с симпатией. Прежде всего он отнесся с симпатией к своему будущему отчиму. А меж тем неприязнь к себе – вот тот камень преткновения, к которому Стрезер наилучшим образом подготовился и никак не ожидал, что подлинное умонастроение молодого человека доставит ему больше хлопот, чем предполагаемое. Случилось же именно так, потому что наш друг внушил себе, будто необходимо как-то возместить донимавшее его чувство неуверенности: а достаточно ли он сам дотошен? Это – так ему представлялось – был единственный путь, на котором он мог увериться в том, что его нельзя упрекнуть в недостатке усердия. Дело заключалось в том, что, если терпимость Чэда к его усердию оказалась бы лицемерной, если он лишь прикрывался ею как наилучшим способом выиграть время, все же оставалась возможность делать вид, будто они пришли к молчаливому соглашению.
Таков, видимо, был к концу десяти дней результат обильного и беспрестанно повторяющегося обмена мнениями, во время которого Стрезер начинял своего юного друга всем, что тому полагалось знать, вводя его в полный курс фактов и цифр. Ни на минуту не урезая излияний своего гостя, Чэд неизменно держался, выглядел и говорил как человек, чувствующий себя несколько удрученно, даже мрачновато, но полностью и привычно свободным. Он не заявлял о немедленном желании покориться; он задавал умнейшие вопросы, иногда зондируя почву много глубже тех слоев, информацией о которых располагал наш друг, оправдывая тем самым мнение сородичей о своем скрытом потенциале, и при этом сохранял любезный вид, словно изо всех сил стремился вписаться в развертываемую перед ним прекрасную гармоническую картину. Он прохаживался перед нею взад и вперед, дружески беря Стрезера под руку, стоило тому прерваться, без конца вглядывался в это бесценное произведение и справа и слева, критически склонял к нему голову с разных сторон и критически дымил сигаретой, а затем уличал Стрезера то в одной неточности, то в другой. Стрезеру пришлось давать себе передышку – без передышки он временами просто изнемогал, повторяя уже сказанное; как ни крути, а приходилось признавать, что Чэд умел вести разговор. Другое дело, и в этом был главный вопрос, куда он его вел, что пока оставалось совершенно неясным. Вопросы попроще тоже пока не решались; впрочем, какое это имело значение, если все вопросы, кроме тех, какие Чэд сам задавал, отошли на задний план. Чэд был свободен – и в этом состоял весь ответ; и вряд ли могло быть что-либо нелепее того факта, что самой этой свободе предстояло указать, что тут трудно сдвинуть. Его изменившиеся манеры, его прелестная квартира, изящная обстановка, непринужденность в разговоре, сам его интерес к Стрезеру, ненасытный, а когда все было сказано, лестный – разве во всех этих существенных вещах не звучали ноты обретенной им свободы? Казалось, он дарил ее своему гостю, облекая в эти прекрасные формы, и это было главной причиной, почему его гость порою бывал слегка смущен. Стрезер вновь и вновь возвращался к мысли о необходимости пересмотреть первоначальный план. Он ловил себя на том, что бросает растерянные взгляды, устремляет робкие взоры в поисках той злой воли, той несомненно существующей противницы, которая одним ударом его сокрушила и чьим незримым присутствием он, следуя нелепой версии миссис Ньюсем, все время руководствовался в своих действиях. Не раз и не два, чуть ли не чертыхаясь, он в мыслях буквально жаждал, чтобы миссис Ньюсем сама сюда пожаловала и ее нашла.
Он не мог так сразу внушить Вулету, что подобная карьера, подобный беспутный образ жизни в юности были в конечном счете более или менее простительны, а в случае светского человека – случае, о котором идет речь, – вполне могли являться даже безнаказанными; он мог только это констатировать, тем самым подготовив себя к громовому эху. Это эхо – столь же отчетливо различимое в сухой, предгрозовой атмосфере, сколь кричащий заголовок над печатной полосой, казалось, уже звучало в его ушах, когда он сел за письмо. «Он говорит, дело не в женщине!» – миссис Ньюсем, слышалось ему, подчеркивая голосом каждое слово, сообщает это, словно газетную сенсацию, своей дочери, миссис Покок, а ответ миссис Покок вполне достоин присяжного читателя прессы. Он мысленно видел выражение глубочайшего внимания на лице младшей леди и улавливал язвительный скепсис в ее произнесенных после небольшой паузы словах: «Так в чем же тогда?» Так же как мимо него не прошло четкое резюме ее матушки: «В чем? В соблазне делать вид, что не в женщине». Отправив письмо, Стрезер представил себе всю сцену, в течение которой, что бы он ни делал, его взор не меньше, чем к матери, оставался прикован к дочери. Он догадывался, какую убежденность миссис Покок сейчас не упустит случая подтвердить – убежденность, о которой он с самого начала знал, – в его, мистера Стрезера, несостоятельности. Еще до того, как он отплыл в Европу, миссис Покок не раз старательно сверлила его взглядом, и в ее глазах всегда читалось: нет, не верю, что он найдет эту женщину. Миссис Покок питала мало, мягко говоря, доверия к его способности по части женщин. Ведь даже ее мать нашел не он, а ее мать, если уж на то пошло – насколько миссис Покок об этом, увы, было известно – сама его нашла. Да, мать отыскала этого господина – случай, частное суждение о котором миссис Покок было показательно для ее умения критически мыслить. И своим незыблемым положением в обществе этот господин в основном обязан тому факту, что «открытия» миссис Ньюсем принимаются Вулетом, но в глубине души мистер Стрезер знает… Да, наш друг знал, как неудержимо жаждет сейчас миссис Покок высказать, чего стоит его собственное положение в обществе. И вообще, предоставьте ей свободу действий – и она в два счета найдет эту женщину!
Меж тем после знакомства мисс Гостри с Чэдом Стрезеру все чаще казалось, что она держит себя до чрезвычайности настороже. Его поразило, когда вначале он никак не мог добиться от нее того, чего хотел – правда, что он в этот знаменательный момент хотел услышать, он и сам вряд ли сумел бы выразить, разве только в самых общих чертах. Вопрос: «так он вам нравится?», заданный, как мисс Гостри любила говорить, tout bêtement,[36] ничего не прояснял и не определял, хотя бы потому, что Стрезеру меньше всего требовалось нагромождать свидетельства в пользу молодого человека. Но он вновь и вновь стучался к ней в дверь, чтобы еще раз повторить, что перемена, произошедшая с Чэдом, какие бы второстепенные подробности ни вызывали тут интерес, прежде всего и в первую очередь являет собой чудо, почти фантастическое. Он буквально переродился, и это его преображение было столь значительно, что вдумчивого наблюдателя ничто иное уже не могло – и впрямь не могло? – занимать.