Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь я совершенно уверен, что у них там дело нечисто. Калека провел в ее доме уже две или три ночи. Когда я вижу, как он входит туда, меня раздирает злоба. С каким восторгом я бы разделался с бестолковым уродом и навсегда бы избавился от унизительного наряда! С какой это стати днем и ночью, в жару и дождь должен я лицезреть их разврат?

Но я не приблизился к их дому не только из-за нападения. Я слишком хорошо представлял себе, что бы произошло, если бы я их перестрелял. Наш сумасшедший майор пойдет на все, чтобы установить причину их гибели. Если он такой сумасшедший, что заставил меня охранять мятежницу (то есть ее распутство), то, надо думать, он сейчас же прикажет тщательно обследовать пулю, которая убила мятежницу, — только для того, чтобы уверить свою сумасшедшую голову, что он сделал все для защиты богопротивной жизни, и — о ужас! — узнает, что жизнь эта оборвалась не от вражеской пули. Я убежден, что майор именно так и поступит — и тогда меня самого поставят к стенке.

Ну, погодите… погодите… Я не стану стрелять — зачем тратить драгоценные пули на тварь, которая ничего не стоит. Прикончить собаку можно тысячью способов! А я очень хочу, чтобы эта собака сдохла. Хочу вернуться к той службе, на которую шел добровольцем. И будь трижды проклят майор, если он еще раз даст мне такой позорный наряд — оберегать для него мятежников в том самом городе, который он должен оберегать от мятежников.

Али

Жертвы были слишком тяжелые, аллах свидетель! Слишком тяжелые. При воздушном налете погибло двадцать два солдата и пятьдесят семь гражданских. Целые семьи вместе с домами. Базар сгорел дотла. Бедный старый Богвнебе тоже получил свое — огонь с базара мгновенно перекинулся на окрестные дома. Старик сгорел со всей семьей. Верно он говорил, что при следующем налете все будет иначе! При партизанской вылазке погибло пятнадцать гражданских и сто тринадцать солдат. И бесчисленное количество раненых, как солдат, так и гражданских, многие из них — в критическом состоянии.

Я физически не могу выразить сочувствие всем пострадавшим. Хотя мы отбили воздушное и наземное нападение, мой гарнизон деморализован, и единственное, что я могу сделать, — это собрать офицеров, наметить ближайшие планы и подсчитать, какое подкрепление надо просить в штабе. Кроме того, я никак не могу привыкнуть к беспредельному горю, которое вижу на каждом шагу. И я думаю, у меня не хватит терпения слушать, если кто-нибудь, вроде вождя Тодже, начнет учить меня, что я должен был сделать и что я должен делать теперь. Я все больше и больше вижу, как на первое место выступает мой главный долг, долг воина, и если я не исполню его до конца — я погублю свою офицерскую честь.

Разумеется, мой долг — охранять жизнь граждан и гражданские свободы — остается в силе, по с этой минуты я максимум времени и внимания уделяю непосредственно военным вопросам и минимум — взаимопониманию с населением.

Аллах! Какое несчастье…

Тодже

Итак, они хотят все взвалить на воздушный налет и партизанское нападение! Они не сделали то, что обязаны были сделать, и ссылаются на обстоятельства. Обстоятельства помешали ей прийти ко мне в дом Одибо — но я же послал за ней этого выродка за целых сорок минут до налета и потом ждал, ждал и считал каждую минуту. Чем же это она столько времени занималась? Он тоже говорит, что обстоятельства заставили его остаться на ночь в ее доме. Он что, боялся рискнуть, боялся добежать до собственного лома во мраке ночи, когда налет и атака давно кончились? А я тут сидел в его конуре, как пленник, — нет, я не был в плену у обстоятельств, я просто не мог дождаться, когда он вернется.

Допустим, обстоятельства помешали ему ночью прийти домой — почему тогда он вернулся так поздно, когда совсем рассвело? Если еще взять в расчет, что в последнее время женщина относится ко мне с пренебрежением, а этот мерзавец не спешит исполнять мои приказания…

Картина получается невыносимая — невыносимая! Мне — мне перечат люди, обязанные мне своей жизнью! Невыносимо!

Я их поймаю в ловушку…

Одибо

Это рай! В моей постели лежит женщина — и она не просто терпит убожество моего дома, она любит каждую минуту, какую находится в нем, и называет меня такими именами, какие я никогда не мечтал услышать! Наверно, в раю так…

— Он сказал, что поедет в Идду? — спрашивает она.

— Да. — Я вздыхаю. — Так он сказал.

— А он не сказал, когда вернется?

— Нет, он только сказал, что не сегодня. — Я гляжу на нее. — Почему ты волнуешься?

Она с минуту смотрит на меня в упор.

— Нет… я не волнуюсь. На самом деле… я… — Она шипит. — Я не знаю. Ничего я по знаю.

Я вздыхаю и поворачиваюсь, отдаляя от нее тело и мысли.

— Ты на меня сердишься? — спрашивает она.

Я продолжаю молчать.

— Прости меня, — говорит она, — я не хотела тебя обидеть. Прости, пожалуйста.

Она снова зовет меня, прижимает к себе, жарко гладит. Снова мы обнимаем друг друга. Я обхватываю ее рукой, нежно щекочу по хребту. От щекотки она смеется коротко, глухо, страстно, жадно. Я продолжаю перебирать ее позвонки сверху вниз, как она меня научила, и она больше не может вынести, съеживается и, смеясь, кусает меня в грудь несмелыми зубами и зализывает языком.

Медленно моя рука скользит ниже и ниже. И вдруг она стряхивает ее.

— Ты понимаешь? — Ее глаза глядят мимо моего плеча.

— Что? — Неожиданные, непонятные слова меня даже пугают.

— Понимаешь, мы никогда больше не будем делать этого в моем доме.

— Понимаю. Но… Почему?

— Это как-то нехорошо. В первый раз это было прямо на кровати моего мужа, мне потом стало очень не по себе. В последний раз на другой кровати — и то после из головы у меня не выходило, что нехорошо это делать в доме моего мужа. Ты… ты понимаешь меня?

— М-да, — я вздыхаю, — должно быть, ты права. Так что же ты предлагаешь? — Я смотрю ей прямо в глаза.

Она утыкается мне в грудь лицом. Отвечает не сразу.

— По-моему, лучше здесь. — Она бормочет так тихо, как будто слова ее не для моих ушей.

— Вот и хорошо, — говорю я несколько неуверенно. Я не думаю, что здесь более подходящее место.

— Разве…

— Разве что?

— Разве…

Она умолкает на полуслове. На улице слышно, как у моей стены тормозят велосипед. Машинально мы оба вскакиваем и напряженно вслушиваемся.

— Это Тодже? — шепчет она.

— Кажется, да.

— Ты же сказал, он уехал в Идду?

— Это он мне сказал.

Быстро я встаю с кровати и накидываю халат.

— Боже, боже! — шепчет она в отчаянии.

Тодже пытается открыть дверь, но она заперта на засов. Жена Ошевире выбирается из постели.

— Не волнуйся, — говорю я спокойно. — Дверь заперта, он не может войти.

Тодже старается открыть дверь.

— Что мне делать? — громко шепчет она.

— Оденься и залезь под кровать.

— Одибо! Одибо! — орет Тодже и молотит кулаком по двери.

— Кто там? — спрашиваю я сонным голосом.

— Открой дверь, болван! — Снова такое слово.

— Сейчас, сейчас. — Я смотрю на женщину — она кое-как оделась. — Быстро! — шепчу я ей, и она бросается под кровать. Чтобы спрятать ее, я спускаю пониже ситцевое покрывало.

— Слышишь, открой дверь! — снова ревет Тодже.

— Иду. Надо же наготу прикрыть.

Я подхожу к двери и отодвигаю засов. Зевая, я приветственно помахиваю рукой, а потом протираю глаза.

— Что это ты делаешь в кровати днем, да еще в жару? — спрашивает он.

— Я что-то устал, вот и решил прилечь. Прилег и не заметил, как заснул.

Он не верит мне, смотрит прямо в глаза, сам старается не выдавать сомнения.

— Вы уже вернулись из Идду?

— Да. — Он оттесняет меня и старается бросить взгляд в открытую дверь моей комнаты. Но я стою прочно, и, как бы он ни старался, в дом ему не попасть. Этот дом мой, а не чей-нибудь.

— Ну, живо, — командует он, — Сбегай к жене Ошевире и позови ее сюда.

44
{"b":"156420","o":1}