Лида — замерзшая, перепуганная, наревевшаяся до головной боли и слабости во всем теле — подняла глаза.
— Как зовут? — отрывисто спросил Колесников.
— Соболева, — сказала Лида и отвернулась. — Говорила уже.
— Пошли-ка на свет, — велел Лиде Колесников и смотрел, как она неловко слезала с брички, оглядывалась, переминаясь на задеревеневших, видно, от долгого сидения ногах; молча смотрела в свою очередь на него — ну куда, мол, дальше?
В комнате при свете лампы Колесников оглядел Лиду с головы до ног.
— Хм… — Лицо его дернула жесткая улыбка. — Грамотная?
— Грамотная.
— При штабе тебя оставлю, бумаги будешь писать.
Лида сузила глаза, голос ее срывался.
— Думаешь, работать на тебя буду?! Грамоту свою тратить на бандитские ваши дела?! Макара Василича на моих глазах убили, Ваню Жиглова… Жениха моего…
Колесников, коротко и зло размахнувшись, ударил Лиду в лицо. Девушка, вскрикнув, упала.
— Тут я приказываю! — чеканя каждое слово, гаркнул он. — И ты будешь делать то, что прикажу, или шкуру с тебя спустим. Опрышко! — властно позвал он. — Или кто там есть?
В комнату сунулся Филимон Стругов, ездовой, за ним, деловито сопя, протиснулся в дверь Кондрат Опрышко; вошел и Марко Гончаров, исподлобья недовольно поглядывая на Колесникова — что еще тот задумал?
Лида поднялась с пола, глаза ее горели ненавистью.
— Справился, да? — бросила она с вызовом Колесникову. — С девкой-то. Глянь какой! С одного удара валишь.
— А ты б сама ложилась, — хохотнул Марко, постукивая плеткой по руке.
— Погоди! — бросил ему Колесников. И снова Лиде: — Ты поняла, что я сказал? При штабе бумаги будешь составлять.
— Ты что же это, Иван… — У Гончарова сам собою открылся рот. — Себе девку забираешь, так?
— При штабе останется, — отрубил Колесников. — Бумаги писать, а ты, Марк Иваныч, те бумаги читать будешь, поняв?
Гончаров изменился в лице; матюкнувшись, повернулся на каблуках хромовых, раздобытых в прошлом набеге сапог, пошел к двери. У самого порога замедлил шаги, что-то хотел сказать — резкое, злое, даже спина его в добротном кожухе выражала протест и лютое недовольство решением Колесникова, — но передумал, трахнул дверью, ушел.
— Стругов! Опрышко! — как кирпичи, положил Колесников слова приказа. — Девку бачите?
— Так точно, Иван Сергев!
— Бачимо!
— Так вот, чтоб ни один волос с ее головы не упав, понятно? Бо я из ваших волосьев уздечку прикажу сплести, понятно? А тикать вздумает эта краля — руби!
Филимон с Опрышкой, как кони, замотали головами. Повинуясь жесту Колесникова, один за другим вышли вон.
— Страсть люблю занозистых девок, — сказал Колесников Лиде. — Ще парубком за такими ухаживал… Да ты раздевайся, натоплено тут. Трошки посиди, а потом на Новую Мельницу поедем, там будешь жить.
Лида не ответила ничего, сидела, понурившись, на лавке.
— Сговорчивой будешь, так и вправду волос с головы не упадет. — Колесников ходил перед нею, тяжело скрипели под его ногами половицы. — А дурить примешься, вон Опрышке для разносу отдам. Видала, какой?
— Потянули-и-и… Хлеб потянули-и… — донеслось визгливое с улицы, и Колесников подхватился чертом, вылетел на крыльцо.
Лида, припав к окну, видела, как сгрудились у подводы с мешками какие-то люди, как Гончаров подскочил к одному из мужиков, вскинувшему на спину поклажу, ахнул его кулаком в лицо. Мужик уронил мешок, упал и сам, сбитый с ног очередным ударом.
«Зверь!» — с содроганием подумала Лида, отворачиваясь от окна, вздрагивая уже знакомой дрожью, окончательно теперь понимая всю сложность своего положения.
— Кого это Марко прибил? — услышала она строгий голос Колесникова.
— Да Маншина, Демьяна, — весело ответил чей-то молодой голос. — Я, говорит, сам этот мешок на телегу клав, до дому собрався утащить.
— Мало ли что клав, — уронил начальственное Колесников. — Добро теперь общественное, коней кормить…
Он вернулся в дом, хмуро, мимоходом глянув на побледневшую Лиду.
* * *
Этой же ночью штаб Колесникова переехал на новое место — в хутор Новая Мельница. Хутор стоял под бугром в затишке, в лунной тени еще одного бугра, слева. Внизу блестела схватившаяся льдом речушка Черная Калитва, вяло дымили десятка полтора труб, заливисто брехали разбуженные собаки, фыркали, осваиваясь в новых конюшнях, лошади штабных.
Лиду поместили в боковухе небольшого деревянного и теплого дома, хозяйкой которого была острая на язык старуха Авдотья — уже в первые минуты она наговорила Лиде бог знает чего: и чтоб сама себе «постелю» хлопотала, и чтоб корову ей доила, и чтоб полы через день мыла — будут тут топтать… За стеной разлеглись Опрышко с Филимоном Струговым. Опрышко почти моментально захрапел — да какое там захрапел! Стекла зашлись протестующим нервным звоном!.. А Стругов долго возился, вздыхал, почесывался: донимали, видно, блохи.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Лежа на жесткой полке прокуренного и неимоверно скрипящего вагона, Шматко намеренно делал вид, что спит. Говорить ему с попутчиками — двумя без умолку тараторящими бабами и пыхающим самокруткой мужиком — не хотелось. Было о чем подумать в этом переполненном людьми поезде, медленно ползущим на юг губернии. Да и не стоило привлекать к себе внимание. Бабы явно любопытные: та, что помоложе, несколько раз уже поднимала голову, звала попить вместе с ними кипятку — мол, не стесняйся, парень, если у тебя ничего нету, и сахарину найдем, и кусок хлеба, слезай. Шматко сказал, что ел недавно, сыт, скоро будет дома… К тому же он не любит сладкого. А за приглашение спасибо, бабоньки…
Его оставили в покое, и Шматко, повернувшись на шинели, затих. Смотрел в крашенную липкой коричневой краской стену вагона, слушал близкое сырое дыхание паровоза, лязг буферов, думал. Часа через три поезд придет на станцию, до родной Журавки там рукой подать, две версты. Можно и пешком, а случится какая оказия — подъедет.
В Журавке, кроме тетки Агафьи, тугой на уши старухи, теперь у него никого нет. Отца в восемнадцатом году забили шомполами казаки генерала Краснова, мать померла следом, по весне. Дом их стоит пустой, разграбленный. Тетка присылала как-то письмо, написанное соседской девчонкой: не обессудь, Иван, что не уберегла ваше добро — лихие люди все повытаскивали. Да какое там «добро»! Ухваты остались и чугунки. Живности у матери было две-три курицы да тощий петушок, ну, одежонка кой-какая осталась от отца…
Хоронили мать без него, Ивана, гонялся он в это время за махновцами на Украине. Потом вернулся, служил в Богучарском полку начальником пулеметной команды, бился в Крыму с Врангелем. За годы гражданской войны раза два, наездом, был дома. Заколотил хату кусками горбыля, постоял на родном подворье да и был таков. Шла еще великая битва с белогвардейщиной, не до хаты — некогда горевать. Бросил все и уехал.
Теперь вот возвращается. Для людей — насовсем, так как хватит, навоевался. Жить пока будет у тетки, Агафья хоть сварит ему да бельишко при случае простирнет. А там видно будет. В его хате и печь развалили, холодно, глина со стен осыпалась, как там жить? Но хата пригодится: на днях из Богучара приедут трое назначенных в отряд, потом еще. Спрашивать будут «батьку Ворона»: мол, прослышали о таком, дело к нему есть. Люди эти проверенные, из Богучарской милиции и ревкома, кое-кто из Павловска приедет, там Наумович подбирал кандидатов. Любушкин, когда прощались в Воронеже, сказал: твое дело, товарищ Шматко, самому хорошо в Журавке закрепиться, нужный слух пустить, показать себя. А люди будут, это наша забота. Из местных мужиков тоже подбери нескольких, больше будет веры. Но смотри, чтоб не вышло осечки, иначе…
Да что он, маленький?! Заподозрят «батьку Ворона» — считай, дело провалено. Колесниковцы ни на какие переговоры с ним не пойдут, а просто уничтожат отряд и все. В том-то и задача, чтоб поверили. А там можно будет договариваться о «совместных» действиях, с Любушкиным они хорошо это обдумали, даже операции наметили. То на железнодорожную станцию нужно будет напасть, то на общественный ссыпной пункт, то обоз с хлебом перехватить или тот же продотряд разгромить…