— Батьки! — повернулся он к старикам. — Теперь до вас дело. Мы сегодня на Новую Мельницу двинем, там штаб будет. Просторней у хутора, с бугров хорошо округу видно… В Старой Калитве Григорий остается со своим полком. — Он поднял глаза на Григория Назарука, и тот поспешно кивнул, привстал. — Во все глаза тут гляди: посты выставь, конные разъезды пусти по-над Доном, по балкам нехай проезжаются туда-сюда. На колокольню одного-двух посади, кто глазами позорчей, мало ли… А к вам, батьки, вот какое дело: коней надо хорошо накормить, сена или овса в лесу, мы скажем где, припрятать. Мало ли как бои повернутся… Может, и отсидеться придется день-другой, не без этого.
Назарук-старший шевельнулся на лавке, лапищей погладил бороду.
— Ты, Иван, про то не думай, это наша забота. Воинство твое прокормим. Давай красных гони подальше от Калитвы. А зерна да сена найдем. Вон цельный обоз из Боброва пригнали — и пашаничка есть, и овсу немало. И Гончаров вот-вот явится…
Колесников поднялся, одернул гимнастерку. Белой рыбицей шевельнулась на боку шашка в отделанных замысловатой вязью ножнах.
— Ну шо, батьки? Кланяюсь вам. Дай вам бог здоровья!.. Сейчас вы, мабуть, ступайте по домам, а мы тут покумекаем еще по военному делу.
Старики поднялись, загомонили разом; двинулись один за другим, как гусаки, к дверям, в приоткрытую щель которой сунулась любопытствующая бороденка деда Сетрякова. Боец для мелких поручений топорщил ухо, спрашивал выцветшими глазами: «Ну, шо тут у вас? Шо решили?»
— Дед! — позвал Колесников. — Скажи Опрышке или Стругову, чтоб лампу нам засветил. Да выпить там, закусить… командиры проголодались.
— Слухаю, слухаю! — торопливо ронял Сетряков и горбился в кожушке, пятился задом. А затворив дверь, переменился, закричал визгливо: — Опрышко! Кондрат! Игде ты, черт волосатый?! Картоху давай!
Явился не спеша Кондрат Опрышко, телохранитель Колесникова, поставил на стол квадратную бутыль с самогонкой, вытянулся изваянием у Колесникова за спиной — какие еще будут приказания? Колесников молчал, с интересом наблюдая за дедом Сетряковым, который, семеня, обжигая руки, тащил полуведерный чугунок с парящей картошкой; под мышкой у него торчал толстый шмат сала.
— Чаво ишшо, Иван Сергеевич? — прогудел за спиной Опрышко, и Колесников даже вздрогнул от неожиданности.
— Ничаво, — поморщился он. — Деда карауль. А то выкрадут еще лазутчики.
— Не выкрадут, — серьезно и деловито прогудел Опрышко, не поняв иронии. — Мыша не пробежит.
— Ну-ну, иди.
Опрышко, а вслед за ним и дед Сетряков вышли, а штабные потянулись к стаканам… Сдвинули потом лбы к карте, которую Колесников самолично развернул на столе; сытые и полупьяные, слушали дивизионного командира вполуха.
За окнами штабного дома уже хозяйствовали вязкие, скорые на расправу с ноябрьским днем сумерки.
* * *
Гончаров с эскадроном и обозом явился в Старую Калитву к концу штабного заседания, к полуночи. Издали раздался топот притомившихся дальним переходом коней, скрип множества подвод, возбужденные голоса людей.
Колесников вышел на крыльцо, зябко подергивая плечами, настороженно нюхая стылый морозный воздух. Высоко над головой в фиолетовом, без дна, небе блестели крупные белые звезды. Висела где-то за спиной яркая молодая луна, заливала густым молочным светом округу. Шире казался пойменный калитвянский луг, дальше, к самому горизонту, отодвинулся лес, дома слободы стали игрушечными, ненастоящими. Звуки, доносившиеся с края улицы, воспринимались остро и отчетливо, тревожили душу и слух. Сжалось сердце: необычайный простор и свобода чудились Колесникову в этом подлунном мире, среди тишины и звезд, где каждое живое существо по праву и желанию должно выбирать себе путь, стремиться к избранной цели. Ведь так просто все и понятно: вон, на лугу, белой дорогой лежит лунный след, иди по нему куда хочешь, чувствуй себя независимым, сильным, уверенным…
Мелькнула в небе какая-то тень, наверное, испуганная людьми птица искала себе новое пристанище, и Колесников долго глядел вслед этой тени…
Зачем он смалодушничал тогда, в штабе?! Зачем согласился возглавить Повстанческую дивизию? Ведь ничего путного из этой затеи все равно не выйдет. Он знает большевиков: они не отступятся, не отдадут власть. Что значит для них горстка тех же антоновцев, махновцев, бунтующих на Дону казаков, взявшихся за оружие калитвян против могучей России? Что они могут сделать о этим вот безбрежным миром, с этим лунным светом и далекими звездами? Можно ли заставить солнце подниматься с другой стороны?
Бежать! Надо бежать! Пока не поздно, пока еще руки не в крови… А Лапцуй? Если об этом узнают в полку… Теперь узнают, если он и убежит. Трофим не простит, позаботится о том, чтобы в полку узнали. Он, Колесников, сам себя загнал в западню, захлопнул дверь. Выхода нет. Теперь ему не простят — ни те, ни другие.
— Сволочи! — с отчаянием сказал Колесников, сам не зная, кому адресует свой безысходный гнев и бессильную злобу. — Сволочи! — повторил он уже спокойнее. В конце концов Трофим Назарук и тот же Марко Гончаров могли его только припугнуть — за что же, в самом деле, лишать жизни Оксану, мать и его сестер? Они же и раньше знали, что он служит в Красной Армии!
Колесников скрипанул зубами: да нет же, нет! Чего он паникует, нагоняет страху на самого себя?! Он на службе, в отпуску, обязан вернуться в полк. Пойти вот сейчас, потихоньку, за Дон, через лес и Гороховку, в Мамон — там красные. Штабные — пьяные, придет из набега Гончаров, все будут заняты им…
«Иди, иди, — сказал знакомый насмешливый голос. — Ждут тебя там у красных, в особом отделе, не дождутся. Шашечку белую припомнят, еще кой-чего. Дорожка у тебя теперь одна, Колесников. Покатился колобок — не остановишь».
«Да не хочу я, не хочу! Долго ли это «восстание» продержится?»
«Раньше надо было думать, не маленький… А тут, глядишь, есть смысл повоевать. Никто же не знает, чем дело кончится».
«Ненавижу! Ненавижу всех до единого!» — черной кровью обливалось сердце Колесникова. Он отчетливо понимал, что ненавидел сейчас прежде всего самого себя, как понимал и то, что нет уже для него пути ни назад, ни вперед…
* * *
Эскадрон Гончарова на вялой рыси скоро подскочил к крыльцу; за эскадроном тянулась длинная вереница тяжело груженных подвод и даже саней, хотя снегу еще было мало.
У штабного дома сразу стало многолюдно, шумно, колготно.
Марко гарцевал на высоком белоногом коне; по-кошачьи цепко спрыгнул на землю, кинул поводья уздечки деду Сетрякову, вынесшему Колесникову шинель, — не захворал бы Иван Сергеевич, распарился в доме да сразу на холод.
— Ну? Как сходил? — спросил Колесников Марка́, в свете луны приглядываясь к его довольной физиономии. — Что долго так?
— Да что, — сплюнул Марко. — Пока власть скинули, председателя волисполкома судили, комсомолу мозги вправляли… Ну, бабу одну гузкой заставили посверкать, больно уж она кудахтала… Много было делов, Иван Сергее. Воинство свое увеличил на пятнадцать человек, с конями…
— Ну-ну, хорошо. Овса привез?
— Семь подвод. Да пшеницы восемнадцать.
— Кони-то, что взял, добрые? И люди — кто они?
— Кони верховые, а люди… — Марко пятерней почесал в голове, под шапкой. — В бою покажутся. Разговор с ними короткий був: не хочешь до нас идти, становись к стенке. Двоих проучили, остальные сами побегли.
Колесников, слушая Гончарова, пошел с крыльца, оглядывая спешившийся эскадрон, вслушиваясь в голоса людей, усталое всхрапывание лошадей; у одной из подвод он остановился, удивленно приглядываясь к сидящей в ней женщине, — что за явление? Молча повернул голову к Марку, и тот, понимая молчаливый вопрос, лихо цыкнул сквозь зубы:
— Вот, командир, девку себе отхватил. При председателе тамошнем секретарем была. Злющая — ух! Ни с какого боку не подступишься. Еж да и только.
— Секретарь, говоришь? — рассеянно переспросил Колесников, подошел ближе, вгляделся.