Безручко широко зевал, вожделенно поглядывал на мягкую, приготовленную ему Дунькой постель, потом прилег, распустив на тугом животе ремень, делал вид, что по-прежнему внимательно слушает Варавву…
Снилась Митрофану свадьба: Дунька в белом подвенечном наряде, а рядом с нею — Ворон. За длинным столом полно гостей, жратвы и самогонки. Ворон обнимает Дуньку, жарко целует ее в губы, а обернувшись, принимает обличье… Наумовича.
Безручко охнул, проснулся в холодном поту, с бьющимся сердцем. Толкнул в бок храпящего на всю горницу Варавву:
— Осип! Чуешь? Ты хату зачинив? А то хто-сь шастае тут.
Но Варавва не отозвался. Шевельнулся недовольно и продолжал спать.
Соединенными отрядами (набралось около двухсот человек) Безручко, Варавва и Ворон решили ударить по Наумовичу на рассвете следующего дня, наказав бойцам взять главного чекиста живьем. В успехе никто не сомневался — бойцов у Наумовича было не больше семидесяти, удар планировался внезапным, оружие у чекистов — винтовки да наганы.
Но на рассвете повстанцев встретил дружный пулеметный огонь, он косил их как осоку. Пустошь ощетинилась не менее дружным винтовочным огнем, в наступающих швыряли бомбы. Половина бойцов у Безручко полегла, повернули назад бойцы Вараввы, и сам он, раненный в руку, едва ускакал. Чекистов, когда они выскочили из-за домов и сараев на конях, оказалось гораздо больше, чем вечером, надо было спасаться. Ворон подскочил к растерявшемуся Безручко, приказал следовать за собой — он знает балочку, по которой можно еще уйти.
Безручко подчинился, тут уж было не до амбиций; заметно поредевшие отряды Ворона и Безручко скакали вместе по голой открытой степи, петляя как зайцы. Сзади, в Пустоши, шел еще бой, гремели выстрелы…
Только к вечеру, отмахав верст пятьдесят, не меньше, напрочь утомив коней, Ворон разрешил бойцам привал. Те замертво валились с коней, многие засыпали. Ворон приказал Дегтяреву выставить караулы и боевое охранение, что Прокофий с удовольствием и исполнил, назначив в них только своих бойцов…
А ночью, у костров, спящих бандитов разоружали. И все же без стрельбы не обошлось — проснулся ординарец Безручко и, сообразив, что происходит, заорал дурным голосом, поднял панику…
Скоро все было кончено. В живых осталось девять человек, среди них и сам Безручко. Связанный Митрофан сидел на земле, из носа его текла кровь, а из припухших глаз — злые слезы.
— Обхитрив Ворон, вокруг пальца обвел! — всхлипывал он. — А я-то, дурак, поверив!.. И Дунька еще, зараза! «Не Ворон это, Голубь!» Стервятник он наипервейший, твой Голубь!..
Спустя время, уже утром, когда небольшую группу пленных повели к Богучару, Безручко жалостливым голосом попросил Шматко:
— Прикончи меня здесь, Иван. Все одно трибунал в живых не оставит.
— Нет, Безручко, перед народом ответишь! Перед теми, кого жизни лишал, мучил!.. Легкой смерти тебе не будет, не жди!..
Безручко повесил голову, шел, загребая непослушными ногами песок, корил себя: да что ж он, дурак такой, не видел, что ли, куда совал голову — в ловушку. Заманили его, як хоря глупого, прихлопнули. Все, Митрофан, прощайся с жизнью!..
Безручко, по щекам которого все еще текли слезы, поднял голову, огляделся: плелись впереди него так же понуро опустившие голову «бойцы», весело переговаривались сопровождавшие пленников всадники, а над близким уже Богучаром, над оврагами и блеснувшей полоской реки, на огромное голубое небо неторопливо и уверенно всходило солнце…
* * *
Шматко по-прежнему оставался Вороном, оставались еще живыми и активно действующими Варавва, Курочкин, Стрешнев… И потому в Журавку, к Якову Скибе, поехал Наумович. Якова он нашел быстро (тот копался у себя на огороде), объявил ему, что арестован за пособничество бандитам. Скиба затрясся всем телом, завыл: пощади да прости! Силком же заставили, как тут не пособлять?! А хошь, так и тебе буду служить, дело привычное, гражданин следователь! Знаю, кого Сашка Конотопцев вербовал на соседних хуторах и на станции и кто в бандах был, но спрятался, затаился: вон Филька Стругов аж в Донбасс подался, там же и еще трое калитвянцев…
— Ну что ж, — Наумович раздумывал, хлопал рукоятью плетки по голенищу сапога. — Помоги, пожалуй, зачтется. А удрать вздумаешь…
— Да куды удирать, бог с тобой! Баба вон дохлая, и сам еле ползаю. Токо и силов, что шепнуть кому надо при случае. Ты не сумлевайся, гражданин следователь, я тебе этих бандюков, которые у Колесникова были, помогну поймать. Мы их с тобой як цыплаков в курятнике переловим…
— Мы с тобой! — усмехнулся Наумович. Но Скиба не понял иронии, не до того было, продолжал, радостно захлебываясь, торопясь:
— Вон сразу и берите тут, в Журавке, Степку Богачева да Ваську Навознова. Кого б еще?.. Мыколу Перевозчикова, чи шо?
Яков сморщил маленький лоб в тугую гармошку, вспоминал, а Наумович по-прежнему брезгливо смотрел на него, на убогое жилище этого человечка, суетящегося у ног, вымаливающего себе послабление…
Он повернулся, пошел. Надо было ехать, ждали другие, важные дела.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С правого, крутого берега Дона, с лобастых его меловых бугров радостно смотреть на неоглядную светлую даль, на зеленое родное великолепие полей и синюю широкую ленту реки, вдыхать смешанный аромат полевых цветов и трав, густыми волнами плывущий над землей, сознавать себя живым, здоровым, счастливым… Первозданная тишина и кажущийся покой, ослепительно-белые облака, отражающиеся в чуткой и нервной воде, летнее уже, горячее солнце, ласкающее округу щедрыми лучами, заливающее ярким светом горизонт — все это настроило Наумовича на философский лад. Он с полчаса уже, чуть в стороне от Вереникиной, хлопочущей у прибранной, в цветах, могилы Павла Карандеева, сидел на подвернувшемся гладком камне, лицом к остроконечному и простенькому обелиску и открывающемуся за ним простору, думал. Думал о мимолетности и вечности человеческой жизни, о суровой простоте ее неизбежного конца и предназначении человека на земле. Станислав Иванович и сам удивлялся этим мыслям: сегодня, в грустный и торжественный час памяти боевого товарища, они явились вдруг незваным, растревоженным роем, будоражили его душу, заставляли и на самого себя смотреть несколько иными, спрашивающими, что ли, глазами: а так ли жил? а все ли отдал делу?..
Решил, что жил и боролся за Советскую власть честно. Мог бы и он погибнуть в кровавой этой круговерти, свистели и над его головой пули. Нет вот в живых Николая Алексеевского, его одногодка, тяжело ранен Федор Макарчук, до сих пор в госпитале, мученической смертью погибли Паша Карандеев, Лида Соболева, Ваня Жиглов, ходила по краю пропасти Катя Вереникина… Они, молодые, отдали свои жизни без колебаний и страха, рисковали собой сознательно, знали, были убеждены, что так надо, нет иного пути. Он, Станислав Наумович, тоже выполнил бы любое поручение партии большевиков, да он, собственно, и выполнял их, просто ему повезло, остался в живых. А значит, будет продолжать дело погибших своих товарищей, защищать революцию, Советскую власть — самое дорогое, что есть у народа, то, что завоевано страданиями и кровью…
Наумович попытался представить себя в недалеком будущем, лет эдак через десять, и не смог. Знал, что десять лет — это слишком большой срок для его надорванного уже сердца. Годы работы в чека не прошли даром. Он пока никому не говорил о своей болезни, но знал об этом, слишком хорошо знал…
Наумович стал размышлять о тех людях, которые будут жить на этой вот земле после него — что это за люди явятся из небытия? Вспомнят ли они о нем, Паше Карандееве, Алексеевском? Будут ли продолжать их революционное дело с такой же страстью и убежденностью, не щадя жизни? Или то, будущее, время совсем не потребует от них жертв? Знать бы… Да и знать бы: кого вообще вспомнят, почему? Хотя каждый живущий на земле оставляет о себе память, добрую ли, худую, — своими делами, судьбой…