— Сегодня я хотел поделиться с вашей приятельницей Моник этими воспоминаниями. Мне стало любопытно. Ни разу в жизни я не видел такой красивой женщины, как Моник. Раньше я считал, что беды Сью Эллен связаны с ее неказистой внешностью.
— Вы сами знаете, Том, что это неправда.
— Не уверен, доктор. Но почему судьба делает кого-то и некрасивым, и несчастным? По-моему, некрасивой женщиной и так быть непросто. Мне хотелось услышать историю Моник и потом сравнить ее с историей Сью Эллен, чтобы понять, так ли уж плохо вашей приятельнице, как кажется со стороны.
— Для Моник ее переживания абсолютно реальны. Красавицы и дурнушки — страдают все, только каждая по-своему и по разным причинам.
— Паршивый получился бы из меня психиатр.
— Согласна. Психиатр бы из вас получился паршивый. — Доктор Лоуэнстайн помолчала и продолжила: — Том, чему вас научила трагедия Сью Эллен? Что она значит для вас?
Я задумался, пытаясь воскресить в памяти лицо бывшей ученицы, и наконец произнес:
— Ничего.
— Совсем ничего? — удивилась доктор Лоуэнстайн.
— Несколько лет я прокручивал ее в голове, пытаясь разобраться в себе. Из моего тогдашнего поведения можно многое узнать о моем темпераменте, о понимании добра и зла…
— Вы полагаете, что совершили добрый поступок, явившись в дом девочки и избив ее отца?
— Нет. Но и не считаю, что был абсолютно не прав.
— Поясните ваши слова.
— Не знаю, поймете ли вы. Когда я был мальчишкой и отец несправедливо наказывал брата, сестру или грубо обращался с матерью, я мысленно обещал себе: вырасту — и не позволю ни одному мужчине бить своих жену и детей. Буду делать все, что в моих силах. Это повлекло за собой множество неприятных и даже отвратительных событий. Где-нибудь в аэропорту я вмешивался, уберегая детей от их разъяренных отцов. Я вставал между ссорящимися супругами, которые были мне совершенно незнакомы. Вот и отца Сью Эллен тогда поколотил. Сейчас со мной творится что-то необъяснимое. По-моему, я меняюсь.
— Возможно, взрослеете.
— Нет. Просто теперь мне все равно.
— Вы когда-нибудь били свою жену или детей? — с внезапной горячностью спросила доктор.
— Почему вы задали этот вопрос?
— Потому что жестокие люди чаще всего проявляют свою жестокость дома. Почти всегда они склонны издеваться над беззащитными.
— С чего вы взяли, что я жестокий?
— А как вы вели себя в доме той девочки? К тому же вы тренер по жестокому виду спорта.
— Нет, — возразил я, покачивая бокалом и встряхивая полурастаявшие кубики льда. — Мне не свойственно поднимать руку на жену и дочек. Я обещал себе ни в чем не напоминать отца.
— И выполнили это обещание?
— Нет, — улыбнулся я. — Почти во всем я похож на отца. Судя по всему, хромосомы сильно на меня влияют.
— А на меня они влияют недостаточно. По крайней мере, иногда мне так кажется.
Доктор Лоуэнстайн допила вино и жестом подозвала официанта.
— Еще по бокалу? — обратилась она ко мне.
— С удовольствием.
Подошел официант и замер над нами. Искривленные губы служили знаком его готовности принять заказ.
— Мне, пожалуйста, мартини со льдом и оливкой, — попросил я.
— А мне белое вино, — сказала доктор Лоуэнстайн.
На этот раз официант не замешкался. Я испытал триумф, увидев зажатое льдом желтое колесико лимона.
Лицо психиатра смягчилось. Она подняла бокал, и я заметил в ее темных глазах лиловые крапинки.
— Том, сегодня я общалась с вашей матерью, — сообщила доктор.
Я поднес к лицу ладонь, словно загораживаясь от удара.
— Лоуэнстайн, я посчитаю великим милосердием с вашей стороны, если вы больше ни разу не напомните мне, что у меня есть мать. В разрушении нашей семьи ей принадлежит ведущая роль. Главное ее занятие на земле — распространение безумия. Потом вы сами в этом убедитесь. Стоит ей пройтись по супермаркету, и даже брюссельской капусте обеспечена шизофрения.
— Но в ваших воспоминаниях она предстает удивительной женщиной, — заметила доктор Лоуэнстайн.
— Когда я был маленьким мальчишкой, я считал ее самой необыкновенной женщиной в мире, — признался я. — Я не первый сын, который полностью ошибался относительно своей матери.
— В телефонной беседе она была очень любезна. Судя по голосу, она сильно нервничает из-за дочери.
— Обыкновенное притворство, — заверил я. — Однажды прочла в какой-нибудь книжке по психологии, что матери обычно переживают, когда их дочери режут вены. Ее звонок — стратегия, а не спонтанный порыв.
Глаза доктора Лоуэнстайн были спокойны и непроницаемы.
— Том, она считает, что вы ее ненавидите.
— Это неправда, — возразил я. — Просто не верю ни единому ее слову. Я наблюдал за ней много лет и абсолютно изумлен ее способностью врать. До сих пор не оставляю надежды, что она хоть на чем-нибудь проколется и скажет правду. Но моя мать — лгунья высшей пробы, достойная венка из дубовых листьев. Она умеет искусно обманывать и в мелочах, и по-крупному. Ее ложь способна погубить целые страны.
— Забавно, — улыбнулась Лоуэнстайн. — Ваша мать предупредила меня, что вы способны сочинить о ней множество небылиц.
— Мамочка в курсе, что я намерен всем с вами делиться и открывать такие вещи, которые Саванне слишком больно вспоминать, а матери — признавать.
— Ваша мать плакала в трубку, жалуясь, как вы с Саванной относитесь к ней. Признаюсь, Том, меня очень тронул этот разговор.
— Не ловитесь на ее слезы, — предостерег я свою спутницу. — Моей мамочке в самый раз работать нильской крокодилицей и пожирать толстых туземцев, стирающих белье на речных камнях. Ее слезы — вид оружия, которое в определенный момент умело пускается в ход.
— Ваша мама очень гордится своими детьми. Гордится, что Саванна стала поэтессой.
— Она не похвасталась вам, что за три года ни разу не позвонила Саванне?
— Нет, об этом речи не шло. Зато от нее я узнала, что вы лучший преподаватель английского в средней школе и что одна из ваших футбольных команд выиграла чемпионат штата.
— Если мамочка вас хвалит, советую быстренько обернуться назад, чтобы не пропустить мгновение, когда она вонзит вам в спину меч. А после всех этих удивительных историй она, не переводя дыхания, поведала, что у меня случился нервный срыв. Так, доктор?
— Да, — призналась доктор Лоуэнстайн, внимательно и даже нежно глядя на меня. — Именно так.
— Нервный срыв, — повторил я. — Мне всегда нравилось, как это звучит: убедительно, а главное — обтекаемо.
— Ваша мать ни разу не упомянула о Люке, — заметила доктор Лоуэнстайн.
— Ничего удивительного. Запретное слово. Мы еще дойдем до ее молчания о Люке. И прошу вас, доктор: в моем повествовании внимательно следите за Люком. Пока мы росли, никто из нас не задумывался, что только мой брат живет настоящей жизнью, что только его существование полно смысла.
Разговор о матери меня утомил.
— Как бы там ни было, Том, вы отлично выбрались из всех испытаний, — тихо и с оттенком восхищения произнесла доктор Лоуэнстайн.
— Уже долгое время я являюсь объектом жалости своих родных, — сказал я. — И подумывал утаить ту часть истории, где я совсем раскис. Почему? Потому что через беседы с вами я собирался стать совершенно новым человеком. Пытался быть обаятельным, остроумным и втайне надеялся, что вы найдете меня привлекательным.
— Том, зачем вам быть для меня привлекательным? Не понимаю, как это поможет вам и вашей сестре?
Теперь в ее интонациях звенел холод.
— Вам не о чем беспокоиться, доктор, — простонал я. — Я ведь не говорил о попытках блистать красноречием. Ради бога, простите меня. Чувствую, что вся ваша центральная нервная система подает предупредительные феминистские сигналы. Я всего лишь хотел вам понравиться, потому что вы светлая и красивая женщина. Знаете, доктор, я очень давно перестал считать себя привлекательным.
И вновь ее голос стал мягче, напряженность в уголках рта ослабла.
— То же я думаю о себе, Том, — вдруг призналась она.