— У меня и в мыслях не было говорить с вами снисходительным тоном. Если вы восприняли это так, пожалуйста, примите мои извинения. Просто мне показалось странным, что в семье поэтессы Саванны Винго употребляли это слово. Трудно представить, что у нее была расистская семья.
— Саванна потому и стала такой, что появилась на свет в расистской семье. Она всеми силами ей противостояла и писать начала от возмущения.
— Ваше раздражение тоже связано с детством?
— Думаю, я был бы раздражительным в любом случае. Но будь у меня выбор, я бы предпочел клан Рокфеллера или Карнеги. Когда ты Винго, добиться чего-либо гораздо труднее.
— Поясните, пожалуйста.
— Думаю, жизнь так или иначе тяжела для всех людей. Но когда ты Винго, она почти невыносима. Разумеется, я не был в другой шкуре, так что это чисто теоретические рассуждения.
— Какую религию исповедовала ваша семья? — задала очередной вопрос психиатр.
— Католическую, представьте себе. Римско-католическую.
— Зачем вы добавили «представьте себе»? Чем плохо быть католиком?
— Вам не понять, каково расти в католической семье на «Глубоком Юге» [29].
— Ну почему же? — возразила она. — А вам не понять, каково расти в еврейской семье в любой точке мира.
— Я читал Филипа Рота [30], — заметил я.
— И что? — Теперь уже доктор не скрывала своей враждебности.
— Да ничего. Просто делаю неуклюжую попытку восстановить хрупкий контакт между нами.
— Филип Рот одинаково ненавидит и евреев, и женщин. Чтобы это понимать, не обязательно быть евреем или женщиной.
Это было произнесено тоном, подчеркивающим, что данная тема полностью исчерпана.
— Саванна думает точно так же.
Я улыбнулся, вспомнив пылкость и догматизм воззрений своей сестры касательно женских вопросов.
— А что думаете вы, Том?
— Вам это действительно интересно?
— Да. Очень.
— Что ж, при всем уважении к вам, я считаю, что ваши с Саванной воззрения — полное дерьмо.
— Тогда, при всем уважении к вам, позвольте поинтересоваться: почему мы должны разделять взгляды белого южанина?
Я подался вперед и прошептал:
— Потому что, доктор, когда я не ем ягоды и коренья, не кручу хвосты мулам и не режу свиней на заднем дворе, я очень смышленый мужчина.
Доктор Лоуэнстайн, улыбаясь, разглядывала свои ногти. В тишину кабинета проникала приглушенная музыка, каждая нота звучала ясно и светло, будто вальс над озерной гладью.
— В своих стихах ваша сестра пишет о двух братьях, — начала новый профессиональный заход доктор Лоуэнстайн. — Каким братом являетесь вы, Том? Ловцом креветок или тренером?
Нет, эта женщина явно меня превосходила.
— Тренером, — признался я.
— Почему вы понизили голос? Вам неловко оттого, что вы тренер?
— Мне неловко от того, что другие думают о тренерах. Тем более в Нью-Йорке. Тем более психиатры. И особенно — женщина-психиатр.
Доктор Лоуэнстайн уже полностью владела собой.
— И как же, по-вашему, я отношусь к тренерам?
— Со многими ли тренерами вы знакомы?
— Ни с одним, — улыбнулась она. — Как-то не сталкивалась.
— А если бы и столкнулись, то вряд ли пустили бы в свою компанию.
— Скорее всего, вы правы. Скажите, в каком кругу вращаетесь вы у себя в Южной Каролине?
— В кругу таких же тренеров, — ответил я, чувствуя, что попал в западню.
В ароматную западню. Запах ее духов был мне знаком, но я никак не мог вспомнить их название.
— Как вы проводите время?
— Сидим, почитываем спортивные разделы газет, балуемся армрестлингом или давим друг другу кровавые мозоли.
— Вы очень странный человек, Том. Скрытный. Если вы будете отделываться исключительно шутками и загадками, я не смогу помочь вашей сестре. Я нуждаюсь в вашем доверии. Понимаете?
— Я ведь вас впервые вижу, мэм. Мне непросто затрагивать личные темы даже с теми, кого я люблю. И гораздо труднее с теми, с кем знаком всего полчаса.
— Мне кажется, вас сильно задевает культурная пропасть между нами.
— Я ощущаю ваше презрение ко мне, — заявил я, опуская веки.
Голова болела все сильнее. Область вокруг глаз ощущалась средоточием боли.
— Презрение? — изумленно повторила доктор. — Даже если бы я ненавидела все, что составляет вашу жизнь, я бы и тогда не презирала вас. Вы мне необходимы ради блага Саванны… если пойдете на сотрудничество. Я проанализировала творчество Саванны, но мне необходимо выяснить подробности ее жизни. Не ради любопытства. Когда рассудок вашей сестры вернется в здравое состояние, я попытаюсь разрушить ее деструктивный поведенческий шаблон, которому она следует, насколько я понимаю, с давних пор. Если я смогу отыскать ключи в детстве Саванны, возможно, мне удастся ей помочь. Мы вместе создадим нечто вроде стратегии выживания; она и дальше сможет писать, но без разрушительных последствий для себя.
Я вскочил и начал расхаживать по кабинету, сбитый с толку и все более теряющий самообладание. К головной боли добавилось головокружение от пастелей на стенах.
— Все ясно. Вы героиня драмы конца двадцатого века. Тонко чувствующий врач-психиатр, преданный своему делу и стремящийся спасти для будущего поэтессу-феминистку, чье творчество должно остаться в веках. И этот психиатр накладывает свои исцеляющие руки с наманикюренными пальчиками на зияющие раны поэтессы, произносит священные слова Зигмунда Фрейда и оттаскивает несчастную от края пропасти. После этого спасительница занимает в литературной биографии Саванны Винго скромное, но достойное место.
Я стиснул голову руками и потер виски.
— Том, у вас болит голова? — догадалась доктор Лоуэнстайн.
— Жутко болит, доктор. У вас не найдется капельки морфина?
— Нет, но у меня есть аспирин. Чего же вы раньше молчали?
— Неправильно жаловаться на головную боль, когда речь идет о сестре, вскрывшей себе вены.
Из ящика письменного стола доктор Лоуэнстайн вынула три таблетки аспирина и протянула мне. Затем она налила вторую чашку кофе, и я запил лекарство.
— Хотите прилечь на кушетку?
— Нет уж, спасибо. Когда я сюда ехал, то боялся, что вы уложите меня на кушетку. Ну, как в кино.
— Мои методы обычно не напоминают эпизоды из фильмов… Не хочу вас шокировать, Том, но, когда я впервые увидела вашу сестру, она мазала себя собственными экскрементами.
— Меня это не шокирует.
— Почему?
— Я уже был свидетелем подобного поведения. В первый раз это потрясает. Может, и во второй тоже. Потом привыкаешь и начинаешь воспринимать как часть действительности.
— И где был первый раз?
— В Сан-Франциско. Саванна приехала туда выступать, а оказалась в психушке. Таких угнетающих мест я еще не посещал. Даже не знаю, почему ее потянуло к дерьму: из ненависти к себе или ей захотелось сменить обстановку в палате.
— Вы смеетесь над психозами своей сестры. Ну и странный же вы человек!
— Это южный вариант, доктор.
— Южный вариант?
— Незабвенная фраза моей матери. Мы смеемся, когда боль становится невыносимой. Смеемся, когда ничтожество земной жизни становится слишком… ничтожным. Смеемся, когда больше ничего не остается.
— Когда же, в соответствии с вашим южным вариантом, вы плачете?
— Когда вдоволь насмеемся, доктор. Всегда. Всегда после смеха.
— Встретимся с вами в больнице. Семь вечера вас устроит?
— Более чем. Доктор, простите за некоторые вещи, которые я наговорил. Благодарю, что не вышвырнули меня из кабинета.
— До вечера. Спасибо, что приехали, — улыбнулась она и игриво добавила: — Тренер.
В психиатрических клиниках, какими бы гуманными и передовыми они ни были, ключи являются атрибутами власти, стальными звездочками свободы вообще и свободы передвижения в частности. Шествие санитаров и медсестер по больничным коридорам сопровождается умопомрачительной какофонией ключей, висящих у них на поясе и звякающих при ходьбе. Музыка, возвещающая о появлении свободных людей. Когда слушаешь этот перезвон ключей, а сам их не имеешь, очень скоро начинаешь понимать неподдельный ужас запертой души, которую лишили всех контактов с внешним миром. Об этой «тайне ключей» я прочитал в стихотворении Саванны, написанном после ее первого помещения в клинику. Сестра сочинила эти строки в один присест. Ключи как магические символы, управляющие ее тяжелой участью и необъявленной войной с собой. Каким бы ни было состояние сестры, она непременно просыпалась, заслышав лязг больничных ключей.