Парасюк вскрыл комнату Загребского и зажег свет:
— Прошу любить и жаловать, — сказал он.
Парасюк явно был недоволен — всюду были шапки — лисьи, бобровые, волчьи, бобриковые.
— У соседа был обыск вкуснее, — заметил он, облизываясь.
У папы от такого обилия шапок закружилась голова. Уши у него были отморожены, шапки нигде он купить не мог и ходил в синем берете.
— Продайте одну, — попросил он.
— Пять лет хочешь? — поинтересовался Парасюк.
Уполномоченный напялил на себя шапку и начал ждать. Загребский, естественно, не появился. Мы были уверены, что он уже в бегах. Парасюк начал разглядывать картину, долго по слогам читал фамилию:
— Ай-ва-зов-ский… Наверное, еврей…
Потом он снова сел, обложил себя шапками:
— Что-то здесь холодновато…
Он долго молчал, потом мудро заметил:
— Думаю, он прячется у Айвазовского…
В городе оказалось шесть Айвазовских. У них были проведены обыски. Загребского не обнаружили…
Назавтра к нам заглянула дворничиха:
— Вы, кажется, хотели купить шапку? — спросила она. — Выбирайте!
Под тулупом у нее висело семь лисьих ушанок.
Вместо исчезнувших жильцов в квартире появились новые. В комнату Вадима Ильича въехал милиционер с супругой. Выпив, он регулярно обещал папе его арестовать. Супруга его появлялась на кухне с револьвером.
— Освободите немедленно конфорку! — кричала она моей маме. — Не то — перестреляю.
Мама послушно снимала жаркое.
С пистолетом она ломилась и в туалет.
— Выходите, не то перестреляю!
Мы выскакивали, придерживая штаны…
Вместо Загребского поселился боксер. Он числился токарем на заводе «Электросила», но целый день сидел дома и тренировался, повесив в коридоре боксерскую грушу.
Частенько он промахивался и ставил синяки, — то мне, то маме.
Наконец, послал в нокаут папу.
— Раз, два, три, — начал он считать, встав над ним, как рефери на ринге.
Папа встал на 1296-ом…
Ходил боксер по квартире на руках, в синих трусах, все у него оттуда вываливалось.
— Я весь дрожу, едва завижу ринг! — задорно, пел он.
За Самсоном не приходили.
— Что ты хочешь, — говорил папа, — он снабжает тех, кто приходит.
Вечерами Самсон, боксер и милиционер собирались на кухне и пили.
— Что вы хотите, — неслось оттуда, — евреи не воевали…
Я смотрел в окно, на освещенные окна, и на душе моей было печально.
И вдруг меня озарило.
Однажды вечером, перед тем, как Самсон должен был вернуться с работы, я проник в его комнату и зажег свет. Я даже специально купил новую мощную лампу в 200 свечей, ввинтил ее и включил. Комната пылала, как пожар. Я спрятался за занавеской и стал ждать. Вскоре на углу появился Самсон и бросил свой взгляд на окно. Я видел, как морда его стала белой. Он бросил в урну портфель и побежал. Он бежал быстро, как заяц, и радость переполняла меня. Я видел, как он лавировал среди людей, сбивал их, и нервный смех содрогал мое мальчишеское тело. Наконец, он нырнул в парадную и пропал.
На сорок два года.
Сорок два года я ничего не слышал о нем. Никто не понимал, почему он исчез — ведь за ним не приходили. И ни одному человеку в мире я не рассказывал про то, что совершил.
Потому что и про «день победы» не знал ни один человек…
Через сорок два года на улице Гордона в Тель-Авиве, возле моря, напротив гостиницы «Рамада» ко мне подошел неопрятный старик.
— Бекр тов, — произнес он, — доллары есть? Выгодно меняю.
И он показал толстую пачку шекелей.
— Я тебе не банк! Сто долларов — 240 шекелей. Кто тебе еще так даст?
Я взглянул на него. Это был Самсон.
— Руссит? — спросил он. — Оле хадаш?
— Нет, — ответил я, — никогда там не бывал. А вы?
— Из России, — вздохнул он, — еврей из России. Вы знаете, что это такое?
— Догадываюсь.
— Майн гот, что я только ни пережил, — сказал старик, — погромы, голод, войну. Я командовал танковым батальоном, спасал евреев Литвы, Белоруссии, вся эта грудь была в орденах.
— А потом? — спросил я.
— Потом? Дошел до Берлина, вернулся домой.
— Где вы жили?
— В Ленинграде. Слышали?
— Краем уха.
— После войны там был дикий антисемитизм. Я был крупный адвокат, бесплатно защищал евреев. Меня выгнали с работы. Я занимался сионистской деятельностью — преподавал иврит, переправлял людей в Эрец. Вскоре за мной пришли. Меня продали соседи — гоим, ворье. Один пер шоколад, другой шапки. Юдофоб на юдофобе! Меня хотели арестовать.
— Ну, и…? — спросил я.
— Бежал. Я увидел свет в окне и тени за занавеской — и все понял. Аидише копф, — он постучал по своей голове. — Пятнадцать лет я скитался — Сибирь, Дальний Восток, Украина. Через Польшу бежал в Израиль. И тут… Вы видите, чем я тут вынужден заниматься?! Я, боевой офицер, грудь в орденах! Но кого здесь интересуют мои бывшие заслуги!
— Вы все врете! — вдруг сказал я.
— Что?! — не понял он.
— Евреи не воевали!
Он вздрогнул и отступил.
— Жиды отсиживались в Ташкенте!
Руки его задрожали. Он стал всматриваться в меня, и серое лицо его побелело.
— С днем победы, дядя Самсон! — сказал я.
ДВА ЯЙЦА, ПЛИЗ…
Гуси спасли Рим.
Моих деда с бабкой — обыкновенная кура.
В восемнадцатом году на Украине был голод. У предков была живая кура, но некому было ее зарезать — шойхета зарезали белые.
Шойхет резал кур, гусей, уток, и вдруг зарезали его. За несколько часов до того, как в хате появилась кура. Ее принесла дедушкина сестра Бася. Она внезапно появилась в хате — огромная, в синем сарафане в горошек, с косынкой на голове и с большой плетеной корзиной в руках.
— Вы еще живы? — спросила Бася.
— Вроде, — неуверенно ответил дед.
— Тогда держите! — Бася раскрыла корзинку, и из нее прямо на деда выпорхнула значительных размеров рябая кура и закудахтала.
— Ах! — бабушка всплеснула руками, — живая кура!
Но дед стал печален.
— Когда есть волосы, — грустно произнес он, — нет расчески. Когда есть расческа — нету волос!
— Чего вдруг? — удивилась бабушка. — Что ты все время повторяешь эту фразу?!
— Это не фраза, это — закон, — ответил дед. — Я открыл закон.
— Что еще за закон?!
— Универсальный закон! — сказал дед.
— Когда ты его открыл?
— Когда у меня были волосы. И я причесывался пятерней.
— Но причем он сейчас, твой закон о шевелюре? — удивилась бабушка. — Когда ее давно нет!
— Шевелюры нет, а закон есть, — заметил дед, — и он не о волосах.
— Ну, о расческе!
— И не о расческе! Он о нашей проклятой жизни! — дед повернулся к Басе. — Швестерке, уж если ты решила нам принести куру, почему ты этого не сделала вчера, когда был жив шойхет? Почему всегда, когда нет куры — есть шойхет, и как только появляется кура — шойхета нет?!
— Вы хотите ее зарезать?! — вскричала Бася. — Я молилась на нее три года, чтобы вы ее зарезали?!!
— А зачем же ты ее притащила? — спросил дед. — Зачем она нам нужна, если ее нельзя зарезать, эту куру?!
— Кто вам сказал, что это кура?! — вскричала Бася. — Это чудо, а не кура!! Она несет необыкновенные яйца. Об этих яйцах до революции говорил весь Ямполь!
— О чем только ни говорили до революции, — заметил дед. — Что в них может быть такого необыкновенного?
— Что?! — Бася встала и повернулась к куре. — Покажи им, тайере!
Кура перестала порхать, прекратила кудахтать, пошла в угол и села.
Все напряженно следили.
— Ну, — сказал дед, — ну?
— Ша! — сказала Бася. — Ша.
Все опять начали ждать. Через несколько минут раздался нежный звук — на полу лежало яйцо.
Бабушка ахнула:
— С кулак!!!
— С кулак антисемита! — поправила Бася. — Вы не замечали, что кулак антисемита — больше? Сколько таких яиц вам нужно, чтоб не протянуть ноги?
— До революции я делал яичницу из восьми яиц, — заметил дед.
— Ты что, не слышал? Я говорю «чтоб не протянуть ноги»?