— Это стихотворение только что пришло мне в голову, неожиданно — я просто вообразил себе самые простые предметы, дождливый осенний вечер. В данном случае смелость восприятия можно назвать подлинным, авангардным реализмом — поэт или художник в точности описывает то, что видит, правда, с некоторой долей мрачной экспрессии…
Потом князь принялся объяснять, как растолковывают непросвещенным катехизис, что это вполне в духе современных направлений искусства, говорил что-то о Маринетти [187]и Хлебникове, о Матиссе и Петрове-Водкине, о каком-то передовом «Союзе молодежи» [188]. В проповеди художника Ксения почти ничего не разобрала, а фамилия «Петров-Водкин» и вовсе резанула слух, так что она опять готова была возразить. Наконец, на лицо Евгения Петровича легла тень разочарования.
— Не предполагал, что и вы воспримете в штыки мои поэтические импровизации. Сожалею, что остался непонятым… Ну полно! Обещаю больше не огорчать вас. Забудьте о Дольском-поэте.
Но у растерянной балерины уже не было прежнего доверия к говорящему: «Почему же он продолжает лгать?!»
Всем своим существом она молила Господа, чтобы Он просветил ей разум и чувства, пока наконец у нее в душе не возник ответ на эти тревожные вопросы. Она как будто воочию увидела седовласого схимонаха: старец Михаил смотрел на свою духовную дочь сурово-наставительно, предостерегающим жестом приложив перст к губам. Видение было всего лишь мгновенным проблеском в сознании, но вполне достаточным для того, чтобы Ксения Светозарова окончательно поняла: если князь все-таки сделает теперь предложение, ей следует поступить в точности так, как велел строгий батюшка из Николаевской церкви.
Охваченная этими мыслями, «модель» не заметила, как переместилась на свое привычное место в мастерской, а Дольской стал пристально разглядывать «свое» детище, оценивая результат работы. Это продолжалось минут пятнадцать, но за четверть часа ни он, ни Ксения не проронили ни слова. Наконец, оставив работу, князь произнес:
— Voilà, драгоценнейшая Ксения Павловна, мы подошли к финалу. Все, что ни есть на этом свете, имеет свойство подходить к концу. Как мне ни печально это сознавать, осталось только прописать фон и отдельные детали. Надеюсь, вы еще не утратили интерес к портрету? А позировать уже не нужно… — Желваки играли на его чисто выбритых щеках. — Мне не хочется, совсем не хочется с вами расставаться. Я не понимаю — зачем?! Это кажется какой-то нелепостью, несправедливостью! Я писал вам. Вы получили письмо?
— Да. Я его прочла. Вчера.
Ксения не знала, как сказать главное, заранее заготовленное объяснение показалось ей малоубедительным, нескладным. Под высокими сводами залы звенела пронзительная тишина. Дольской неотрывно смотрел на гостью. Видно было, что надежда его иссякает с каждой секундой. Помрачнев, он положил ладони на стол, точно опираясь. Тfк, согнувшись, он зачем-то разглядывал свои широко раздвинутые, унизанные перстнями пальцы, потом проговорил:
— Что ж, ваше молчание красноречивее самого многословного отказа… Надеюсь, мое общество не было для вас слишком обременительно. Я старался не быть назойливым…
— Нет, нет! Вы не так меня поняли… Вы ошибаетесь, Евгений Петрович! — Ксения не могла больше молчать. — Я не отказываю вам, я даже была бы готова сказать «да»… Признаться, вы симпатичны мне, но… Поймите, князь, для меня это вопрос всей жизни, здесь недопустима ошибка! У меня есть духовный отец — вы знаете. Он поставил суровое условие… Вы же сами пишете о благочестивой православной семье, разве вам нужно объяснять, что я не могу ослушаться Божьей Воли? Но если вы действительно так любите, то тоже должны ей покориться… Мы вернемся к этому вопросу ровно через год — так велел мой духовник… И ни о каком расставании речь сейчас не идет, наоборот, мы можем встречаться чаще!
Дольской опять пристально посмотрел на Ксению. В глазах его можно было увидеть мучительную нежность, отблеск потухшей было надежды.
— Каждый час разлуки с вами для меня пытка! Но я готов ждать всю жизнь, если потребуется. Одна возможность видеть вас даст мне сил вынести все муки ожидания, и ведь вы не лишаете меня надежды, а это как воздух…
Он бросился перед ней на колени, приник губами к ладоням балерины. Сколько раз ей, как требует этикет, целовали руку, и эти казенные прикосновения чужих губ были всегда неприятны, но теперь Ксении не хотелось отнимать руки, к тому же она ощутила на пальцах теплую влагу. «Господи! Слезы, настоящие слезы — он плачет! Я и подумать не могла… Только художник может так сильно переживать, убиваться!» Балерина сама еле сдерживала чувства, и неизвестно, к чему это могло привести, если бы князь, пытавшийся скрыть такую откровенную сентиментальность, не встал резко, не отошел к иконе Иисуса Навина, приложился к ней лбом и так и застыл возле «фамильной святыни». А Ксения вдруг сообразила, что еще не видела свой почти готовый портрет. — возможно, следовало посмотреть именно сейчас, чтобы хоть несколько ослабить душевное напряжение. Бесшумно, так, как это могла сделать только первоклассная танцовщица, она обогнула мольберт и увидела живое повторение себя. Пораженная, девушка чуть не вскрикнула. Ксения Светозарова на холсте цвела красотой очаровательной молодой женщины, от лица и рук ее исходила едва уловимая, телесная теплота, ткань изысканного в своей скромности платья была написана с такой тщательностью, так тонко, что все оттенки цветовых тонов в точности соответствовали реальности. При этом портрет был одухотворен, сказать смелее — одушевлен: не холодная, знающая цену себе и своей славе прима Императорского балета смотрела с живописного полотна, а пленительная в своей свежести и чистоте, излучающая внутренний свет, сама женственность, открывшая миру свою вековую тайну. Воплощенный идеал, сравнимый разве что с боттичеллиевскими мадоннами и грациями. В безотчетном порыве восхищения Ксения обернулась к Дольскому, который все еще стоял у иконы и что-то шептал.
— Евгений. — балерина впервые назвала художника по имени, и это не без труда далось ей — нелепые, грубые стихи все еще звучали у нее в ушах диссонансом с превосходной живописью, — вы — самый лучший, самый хороший. — она чувствовала, что лицо ее заливает краска и какое-то смятение в душе мешает дыханию, речи. — Этот портрет — творение Гения! Да, да! Я сейчас волнуюсь, но я не умею льстить… Не знаю, насколько это будет уместно, — только вы, ради Бога, не обижайтесь, Евгений! Я прошу вас принять в дар этот портрет как знак моего расположения к вам… Поверьте, здесь не каприз, я твердо решила, что так должно! И не вздумайте отказываться — он по праву принадлежит только вам!
— Принадлежит мне? — князь, точно очнувшись, провел, ладонью по лицу, глубоко вздохнул. — Да, конечно! Пожалуй… Возможно, это послужит утешением…
Ксения не могла остановиться:
— Подождите! Я его подпишу, сейчас же подпишу. Она сама взяла кисть потоньше и неумело, но старательно вывела: «Сиятельному князю и великому Мастеру от восхищенной Ксении Светозаровой».
— Благодарю покорно, мадемуазель Ксения… Ждать еще год! Не отказ, счастье, что не отказ, но добровольная дыба… Всякий раз, когда я вижу, как вы танцуете, мне кажется, что вам ничего не нужно, кроме сцены, кажется, мир перестает существовать для вас, а ведь в этом мире остаюсь я, совершенно один! Когда-нибудь хрупкая творческая натура не вынесет всего этого и поставит жирную точку — не боитесь?! Я и раньше-то не находил в жизни особого смысла… Впрочем, нет… Можно взять и затвориться теперь от мира, повесить в келье ваш портрет вместо иконы, по-моему, неплохо придумано, мадемуазель!
«Что с ним — он так шутит? Так нельзя шутить! Неужели помешательство? Несчастный!» — балерина испугалась, но князь сам уже спохватился.
— Простите эту безобразную истерику. Мне тяжело, я не сдержался — простите. Бога ради, дорогая!
Скоро Филиппов пост, самое время думать о душе, смирять себя, и я должен разобраться в себе… Слушайте, а что, если нам вместе оставить все дела и отправиться прямо в Святую Землю! Неужто и это грешно?