Арсений застыл у колонны с кусочком картона в руке и стоял так, пока церковный сторож не объявил, что храм закрывается.
Удаляясь от храма, Арсений думал, что он что-то сделал или делает не так. Художник боялся потерять контроль над собой. Странные, необъяснимые совпадения не оставляли его, и в их центре по-прежнему был таинственный звонцовский благодетель (по крайней мере, внутреннее чутье подсказывало Арсению, что именно ОН). Десницын испытал какое-то ожесточенное вдохновение, — обида и творческий задор перемешались в душе его. На ходу на одном дыхании он сочинил сонет, словно кто-то надиктовывал ему строки:
В мирах любви — неверные кометы, —
Закрыт нам путь проверенных орбит!
Явь наших снов земля не истребит. —
Полночных солнц к себе нас манят светы.
Ах, не крещен в глубоких водах Леты
Наш горький дух, и память нас томит.
В нас тлеет боль внежизненных обид, —
Изгнанники, скитальцы и поэты.
Тому, кто зряч, но светом дня ослеп.
Тому, кто жив и брошен в темный склеп.
Кому земля — священный край изгнанья.
Кто видит сны и помнит имена, —
Тому в любви не радость встреч дана,
А темные восторги расставанья!
Придя домой, Арсений записал возникшие строки. Перечитав написанное неоднократно, Десницын никак не мог поверить, что его первый поэтический опыт может быть столь удачен. Он сам даже не вполне понимал смысл того, что написал.
X
К тому времени, как Дольской-«Смолокуров» прислал Сержика домой к Звонцову за законченной работой («Радуйся, бездельник, — в последний раз туда едешь — если, конечно, привезешь готовый портрет и этого зазнавшегося мазилу в придачу», — напутствовал хозяин своего капризного «рассыльного»), доведенный Арсением до состояния, когда даже один мазок мог бы навредить произведению, портрет балерины Светозаровой уже несколько дней красовался на самом видном месте в мастерской Вячеслава Меркурьевича. Рядом для пущей достоверности в живописном беспорядке лежали кисти, мастихины и вымазанная дорогими красками палитра. Хитроумная «эпопея» с портретированием сеанс за сеансом, этап за этапом, растянулась на много месяцев. Двойная авантюра удалась, все прошло как по нотам: Ксения не могла и подумать, что автор портрета не Дольской; ну а князь-«купец», в свою очередь, даже не догадывался о существовании живописца-самоучки Десницына. Евгений Петрович только и думал о том, как успешно развиваются их отношения с примой Светозаровой и что он вот-вот добьется своей заветной цели (в светских кругах «кем-то» уже был запущен слух о якобы состоявшейся помолвке, причем Ксения хранила молчание, не торопясь что-либо опровергать), «мазила» же Звонцов тешил дворянское самолюбие тем, что, кажется, сумел провести всемогущего Евграфа Силыча (он точно забыл, кому обязан успехом этого рискованного дела). По-своему был доволен и Арсений: незадолго до заключительного сеанса, на котором Дольской намеревался торжественно представить даме сердца результат «вдохновенного творческого процесса», балерина очень кстати отправилась на гастроли — Сене как раз хватило времени в соответствии с планом сиятельного самодура фактически написать все заново.
Сержик на какое-то мгновение застыл у порога комнаты, увидев итог столь кропотливой работы, но, от природы лишенный сентиментальности, к тому же испорченный дурным примером своего господина, без тени смущения тут же ляпнул:
— Да, сразу видно, голубая кровь, а не какая-нибудь летучая мышь со Староневского! [168]Евграфу Силычу должно понравиться. А вы собирайтесь, Звонцов, да поскорее: он велел немедленно привезти вас и картину. Хозяин ждать не любит!
— Поговори еще, искусствовед! — прикрикнул на юнца Вячеслав Меркурьевич, которому, по правде, не хотелось ехать. — Без тебя знаю. Если бы не мое почтение к твоему хозяину, выставил бы паршивца за дверь!
Зло ухмыляясь, «паршивец» заметил:
— Ха! Можно подумать, вам он не хозяин!
— Поговори, поговори… — Звонцов продолжал ворчать, но сам был уже почти готов, спешно оделся и теперь упаковывал картины.
Бережно завернул в желтоватую хозяйственную бумагу крест-накрест перетянул прочным шпагатом и протянул было Сержику: неси, дескать, малый, но передумал — юный прохвост не вызывал у него доверия — и покрепче прижал к себе сверток. В душе Вячеслав Меркурьевич готов был раздавить наглеца, тем более что прекрасно понимал правоту его последней фразы.
Распоряжавшийся мотором Сержик, видимо, почувствовал себя настоящим важным господином и очень бойко давал указания шоферу, но нарочито негромко, так что Звонцов все время ерзал на месте, нервничал — было непонятно, куда же они едут — уж никак не на Петербургскую, к Евграфу Силычу. Не переезжая Невы, авто кружило по самому центру города, потом свернуло в незнакомую скульптору улицу, затем в какой-то переулок, и здесь Сержик объявил, что уже приехали.
— Идемте за мной, и быстрее! — не унимался он.
Зашли в ярко освещенный вестибюль, устланный коврами, со швейцаром и гардеробом. «Ресторан, что ли? Такое серьезное дело, неужели нельзя было решить его в особняке?» — недоумевал Звонцов, раздеваясь. Откуда ни возьмись, появился румянощекий малый в подпоясанной белой рубахе; сразу попятился, уступая гостям дорогу: «Добро пожаловать, господа хорошие! Вас давно уже ждут-с! Клиент только что из парной». Вячеслав Меркурьевич понял наконец, что Сержик привез его в баню: «Ну и причуды у этих толстосумов». Банщик подмигнул Звонцову и, привычно сложив ладонь лодочкой, протянул руку за чаевыми. «Живописец» хотел было сослаться на юнца, дескать, вот кто «банкует», но Серж разглядывал потолок, делая вид, что он здесь вообще лицо второстепенное. Вячеславу Меркурьевичу ничего не оставалось делать, как достать из кармана горстку серебра, а привыкшему к щедрым клиентам банщику с кислой миной забрать мелочь. Евграф Силыч восседал в мягком кресле, в отдельном номере. Все вокруг было в бело-розовых тонах: распаренная физиономия и богатырские телеса важного заказчика, завернутого в свежайшую простыню, точно в патрицианскую тогу, кипень чехлов на стульях и оттоманке, глянцевый изразец стен, даже пухлые амурчики, порхавшие по плафону вокруг люстры. Вид Смолокурова напомнил «художнику» рубенсовского Вакха (разве что древний бог был совсем нагишом), и эта ассоциация не вызвала у него особого восторга, зато купец не скрывал радостного любопытства в предвкушении волнующего зрелища.
— Наконец-то! Стервец ты, Сержик, я уже думал, ты забыл, куда везти нашего виртуоза кисти, пару раз уже успел в самом пекле побывать — ха-ха! Парок здесь знатный! Ну давай, Вячеслав Меркурьевич, покажи-ка, что ты там сотворил, удиви, порадуй!
Звонцов стал развязывать пакет, узлы никак не поддавались — дрожали пальцы. Евграф Силыч, все еще отфыркиваясь после парной, сам дотянулся до свертка и со словами: «Александр Великий узлов не развязывал!» — порвал руками толстый шпагат. Бумага сама упала на пол, и холст открылся для обозрения. «Художник» так и не справился с дрожью, но подрамник держал крепко. Отойдя на некоторое расстояние, Смолокуров оглядел портрет в разных ракурсах, почесал подбородок, затем с довольным видом откинулся в кресло и с чувством, покачивая головой, произнес:
— А хорошо! Хо-ро-ша, черт возьми!
Он вдруг вскочил и облапил Звонцова, чуть не выронившего от неожиданности картину, и облобызал прямо в губы:
— Польстил ты мне, Вячеслав Меркурьевич, сам себя превзошел!
Потом, не отрывая восхищенного, жадного взгляда от портрета, купец пустился в откровения: