Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Ученостью меня не обморочишь…
Я князь-Григорию и вам
Фельдфебеля в Вольтеры дам.
Он в три шеренги вас построит,
А пикнете, так мигом успокоит.

И успокаивали. Вначале социальным отвержением, тривиальным голодом — просто не печатали. И равнодушно прислушивались к тем, кто корчился от невоплощения.

И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не поднимаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней? [40]

Общее падение культурного уровня интеллигенции, стимулируемое свыше, сказывалось и на той молодежи, которая шла в культуру на роль ее будущих мастеров.

В конце двадцатых годов вышел в свет сборник О. Мандельштама (он состоял из двух книг — «Камень» и «Tristia»).

— Памятник захудалого рода, — с сожалением сказал один из моих друзей. [41]— Интересно, но не захватывает. Теперь нельзя так писать.

— Нельзя, — подтвердил я. — Мир, отдающий нафталином. Вполне согласен: такие стихи больше никого не волнуют.

Впоследствии этот мой друг стал не только знатоком поэзии Мандельштама, но и добрым его приятелем. Он писал отличные стихи в том же «нафталинном» духе, и, попав в непечатаемые, пробавлялся переводами национальных поэтов. И вынужден был скрывать свою высокую поэтическую культуру, приобретенную не при помощи Государственного литературного института, а вопреки ему.

А для меня в годы лагерей и ссылок стали спасением строчки этих самых отсталых — и недосягаемых! — Мандельштама, Гумилева, Пастернака… Я твердил их про себя и для себя — почти каждую ночь. Мы, новое поколение, пытались вскарабкаться на высоты, которые для поколения предыдущего были простой почвой.

Двуликая политика правительства — подъема грамотности и понижения культуры — была противоречива сама по себе. Демьянизация литературы и превращение интеллигенции в сплошной Пролеткульт, в лихо пляшущее и орущее синеблузие, явно не удавались. Молодежь, набирающаяся образования, постепенно отворачивалась от предписанного и субсидируемого пути.

Правительству пришлось слегка отступить. В двадцатые годы возникла так называемая «молодая поэзия» с ее корифеями — А. Безыменским, М. Жаровым и И. Уткиным. Ей немедленно предоставили страницы журналов, сцены клубов, комнаты литературных кружков. В тридцатые годы в стране не существовало более громких поэтических имен, чем эти три. Даже недавно умерший Есенин, даже Маяковский были плохо различимы в общенародном громе и звяке комсомольских поэтов. Их поэзия была, конечно, разновидностью художественной литературы. В отличие от пролеткультовцев и вредного Демьяна, совершенно исключавших интим из своих грозных стихов, молодогвардейцы допускали и любовь — как нечто неизбежное, но далеко не главное. Но, конечно, любовные перетурбации неизбежно сочетались с более передовыми задачами — трудом на благо родины, готовностью пожертвовать всем ради победы революционных идей.

До четырех — за иголкой.
Шьет на армейцев белье.
Радость моя — комсомолка,
Сердце мое!

Доходило и до:

Будет день — синеволосым вечером
Я рассыплю шелк твоих кудрей.
Буду гладить голубые плечи,
Как мальчишкой гладил голубей.

Дальше поэты-молодогвардейцы не шли, это был максимум. Никто не осмелился сделать женские плечи не столь синюшными, как откровенно голубые, и позволить себе страсти крепче мальчишеского увлечения голубями. Но спасибо и на этом — все-таки не один грохот медных труб, перекличка заводских гудков и свист взметенных шашек, а что-то личное.

Этим молодогвардейцы и взяли — чуть-чуть приоткрытой душой. Всенародная их популярность объяснялась не только тем, что их поощряло правительство, — они отдаленно, неумело коснулись некоторых вечных тем истинной поэзии.

А несчастье их заключалось в том, что они создавали второсортную литературу.

Я вовсе не хочу обвинять этих поэтов, особенно самого даровитого из них, Иосифа Уткина, в бездарности. Нет, они были по-своему талантливы — но больше чем на отдаленное подражание мастерам не тянули. Повторяю: они были второсортны. И могли кружить голову только тем, кто выкарабкивался из безграмотности и прибивался к массовой культуре.

Впрочем, таких было большинство.

Виктор Шкловский [42](в те годы — остроумный и яркий) язвительно писал, что у каждого настоящего писателя имеется своя тень, свой упрощенный двойничок в лагере пролеткультовцев. Молодогвардейская поэзия была видимой тенью тех, кого не выпускали на публичную сцену.

4

Во время взлета молодогвардейцев я стал посещать литературные кружки.

Тогда еще существовали (и боролись между собой) разные организации — РАПП, крестьянские писатели, «попутчики», ЛЕФ (левый фронт), твердокаменные пролеткультовцы. Сохранившиеся мастера Серебряного века ни в какие кружки не входили — они были отверженными, максимум общественной активности, который они себе позволяли, — ходить друг к другу в гости.

В первые советские годы в Одессе выросла плеяда настоящих писателей, очень скоро ставших знаменитыми: Исаак Бабель, Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Юрий Олеша, Семен Кирсанов. Но они перебрались в Москву и в родном городе появлялись только наездами.

У нас, сколько помню, существовали несколько писательских кружков: «Потоки октября», «Станок», «Перевал», «Молодая гвардия». В первых двух ютились старожилы пролеткульта, малокультурные, малопишущие Матьям и Батров и — единственный живой человек — тоненькая, изящная Галина Галицкая. Она работала на джутовой фабрике и так и не стала профессиональной писательницей, хотя у нее был настоящий талант. Впрочем, фабрику Галина вскоре бросила и определилась в литературные цензоры — редкий случай, когда советский цензор разбирался в том, что цензуровал.

Самой массовой, к тому же специфической организацией была «Молодая гвардия» при газете «Черноморская коммуна». В «Перевале» концентрировались люди постарше и посерьезней, из «попутчиков». Он размещался на той же Пушкинской улице, что и «Молодая гвардия», и в том же квартале, только на противоположной стороне.

Я определился в «Молодую гвардию» (в качестве постоянного члена), но изредка посещал и «Перевал».

У меня сразу появились новые знакомые, преимущественно поэты. Со многими я подружился на всю жизнь.

Я расскажу о трех замечательных подростках, красочно выделявшихся среди других, — Петре Кроле, Евгении Бугаевском и Семене Липкине.

Самым значительным из этой троицы был, наверное, Петр Кроль.

Благородная печать истинного космополита явно проступала в полуеврейском-полупольском Петином облике. Невысокий, худощавый, остроносый, с живой, немного захлебывающейся речью, он выделялся среди всех какой-то жертвенной привязанностью к поэзии и удивительным в таком возрасте знанием мировой литературы. Он не пошел в институт — институт ему просто не был нужен, он и так превосходил многих преподавателей не только пониманием, но и обилием фактов, вмешавшихся в его голове. Когда нам требовалось уточнить, что написал в такой-то пьесе Шекспир, или Шиллер, или Лопе де Вега, или Кальдерон, или Гольдони, или Гюго, мы спрашивали у Пети — это было проще, чем искать в книгах. Не помню, знал ли он другие языки, но отдельные канцоны Данте он читал на итальянском, какие-то строфы Франсуа Вийона — на старофранцузском (наверное, выучивал отрывки в оригинале). Вийон, если не ошибаюсь, был его любимым поэтом.

вернуться

40

Из стихотворения Бориса Пастернака «Борису Пильняку».

вернуться

41

Рувим Моран (1908–1986).

вернуться

42

Шкловский Виктор Борисович (1893–1984), русский литературовед, критик, писатель.

78
{"b":"154764","o":1}