Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Приказы правительства! По-настоящему захотел бы идти за кордон — сам бы велел правительству приказать. Что сильней — боевая армия или десяток вождей? Кто будет воевать — молодые солдаты или наши старики-подпольщики? Я осторожно сказал:

— Ты, кажется, перестаешь верить в наше революционное правительство?

— Я больше не верю, что весной начнется мировая революция, — сказал он печально. — Для того и согласился написать товарищу Буденному, чтобы наверняка удостовериться. Я тебе скажу страшную вещь, Сережа. Я был на открытом партийном собрании нашего завода. Всех приглашали — я тоже пошел. И о чем, ты думаешь, шли прения? Доклад секретаря партячейки назывался по-хорошему: «О международном положении и наших задачах». А говорили о том, что производственный план под угрозой, что в лавочку около завода сахар привезли, но свежий хлеб бывает не каждый день, что в помещениях много мусора — надо подметать аккуратней. И хоть бы кто остановился на неотложной задаче — помощи нашим истекающим кровью зарубежным братьям! Полное затухание революционного духа.

— У нас в школе революционный дух в разгаре, — возразил я.

— Потому я и прихожу. У вас легко дышать — настоящий боевой воздух. На заводе потянуло нэпманским гнильем.

Мы помолчали. Он о чем-то нерадостно размышлял, я не знал, как ему помочь. Он был прав — положение становилось все серьезней. Нэп торжествовал на каждой улице — сияли новым, электрическим светом шикарные магазины, шумели базары, каждый вечер на специальных площадках гремела музыка и самозабвенно танцевали парочки. Бороться с этим безобразием становилось все трудней. Нехороший торгашеский дух проникал даже в крепости революции — на фабрики и заводы. Он заговорил снова:

— Я сейчас каждый день читаю газеты. Жуткое положение! Ты знаешь, кто после смерти товарища Ленина главный секретарь у нас в партии?

— Этот, как его… Нет, забыл, Аркаша.

— Грузин Иосиф Сталин, вот кто, — тебе это нужно твердо знать, раз заменяешь меня в ячейке МОПРа. Так вот, этот чудак Сталин договорился до страшной вещи — в глазах темнеет от возмущения! Сам поставил крест на мировой революции.

— Я ничего не слышал, Аркаша.

— Очень жаль, что не слышал! Во всех газетах напечатано. Надо строить социализм в нашей одной стране — вот такой его план. Полный отказ от победы во всем мире. Теперь понимаешь, почему Буденный так осторожничает? От такого типа, как этот грузин, разве дождешься приказа о немедленном выступлении?

— Ну, он не один в правительстве, этот Сталин.

— Не один, конечно. И с ним борются — такие дискуссии развели! Но и он спуска не дает. Грызутся — а мировая революция погибает!

Подавленность Аркаши передалась и мне. Перспективы не было, жизнь упиралась в тупик. Некоторое время мы молчали. Из садика строителей, примыкавшего к Косарке, доносилась музыка — там кричали и топали ногами. Теперь такие гулянки устраивались каждый вечер — без билетов в сад не пускали. Было грустно от такого необузданного торжества.

Аркаша поднялся первый.

— Бывай, Сережа. На следующее бюро приду.

— Непременно приходи, Аркаша!

А письмо Буденного было заключено в полированную деревянную рамочку и долго висело над головой первого секретаря райкома комсомола. Потом оно исчезло — это вызвало разные слухи. Некоторые считали, что его просто сперли любители достопримечательностей, другие утверждали: его засекретили — из осторожности, чтобы о нем не узнали иностранные шпионы и не сделали вредных для нас выводов из собственноручного буденновского извещения.

Самые горячие были уверены: именно вражеские агенты его и похитили! И предлагали устроить общенародную облаву на шпионов — с заходом милиционеров в каждую подозрительную квартиру.

5

В нашей семилетней школе № 24 основным делом была общественная работа, а не учеба.

Уроки были как уроки. Главный предмет, обществоведение (а заодно — и русский язык), вела Варвара Александровна Пора-Леонович. Шептались, что она из сербских княгинь. Она не отрицала, что из сербов, а княжеского величия и ума у нее хватило бы и на немецкую императрицу. Вся школа ее любила и побаивалась, на обществоведение не опаздывали даже лентяи — она могла так взглянуть на опоздавшего, что сам выдающийся громобой Вася Визитей терял голос и только что-то жалко помекивал. Я ходил в ее любимцах. Во время перерывов она обнимала меня и, прогуливаясь по коридору, спрашивала, какие книги я прочел и что нового узнал.

Математикой командовала заведующая Любовь Григорьевна. Я математику не любил, особенно геометрию, и Любовь Григорьевна говорила, что ждала от меня большего, но, видимо, уже не дождется. Я не знал, чего она хочет. Я честно учил ее уроки и твердо знал, что больше, чем честности, ей от меня не видать.

Зато Лизавету Степановну, совмещавшую физкультуру с украинским языком, мы любили даже сильней, чем Варвару Александровну. О ней рассказывали еще больше. Точно было известно, что она начинала как балерина и несколько лет провела в студии при оперном театре. Мой отчим утверждал, что помнит ее на сцене: худенькая, изящная, стремительная, она хорошо смотрелась в народных, особенно украинских, танцах. Германскую войну прошла в санитарных батальонах, гражданскую где-то и как-то перебедовала, а с началом нэпа появилась в кабаре — пела и танцевала. Когда открылись школы (в гражданскую почти нигде не учились), в последний раз сменила специальность — стала учительницей. Одинокая Лизавета Степановна жила при школе. Она была веселой, в школьных коридорах ее всегда окружали детишки. Она даже бывала на наших сборах — из всех учителей приглашали только ее. И она распевала с нами пионерские песни, а мы (после сборов) с удовольствием подтягивали Лизавета Степановне ее любимые украинские романсы:

Дивлюсь я на небо
тай думку гадаю:
Чому ж я не сокiл,
чому ж не лiтаю?

В Одессе, еврейско-русско-украинско-молдавско-греческой, украинский язык не получил широкого распространения даже в годы принудительной украинизации. А у нас в школе на нем не только пели, но и (иногда) разговаривали — и все из-за обаятельной Лизаветы Степановны. На выпускном спектакле я читал для нее типичный образчик украинского литературного импрессионизма — коротенькое стихотворение Павло Тычины. Она мне открыла этого ярко сверкнувшего поэта, обещавшего стать великим, но вскоре глухо погасшего в безвременье официального высокого признания — классика украинской поэзии. Стихи были блестяще выполнены — и к тому же отвечали моим служебным мопровским функциям:

На майданi коло церкви
Революцiя iде.
— Хай чабан, — yci гукнули,
— За отамана буде!
На мандат коло церкви
Засмутились матерь
— Тай свети ти iм дорогу
Ясен мiсяць у ropi!
На манданi коло церкви
Замовкає piч.
Beчip.
Hiч.

Я закончил школу в 1926 году и после этого иногда видел Лизавету Степановну на улице. После войны, в 1948-м, временно освобожденный из лагеря, я приехал на неделю-другую в Одессу — повидать мать. И в свободный день посетил домик на улице Средней, где когда-то была наша школа (перед войной она переехала). На бывшем школьном дворике — совсем пустынном (только два тополя распростерли над ним свои непрестанно звенящие кроны) — сидела на лестничных ступеньках маленькая седая старушка. Я подошел к ней, поклонился и спросил:

— Вы не узнаете меня, Лизавета Степановна?

Она всмотрелась — и вдруг совсем по-молодому вскочила и бросилась мне на грудь.

61
{"b":"154764","o":1}